И снова была паника на скамье подсудимых. Шахт сидел, закрыв глаза, фон Папен демонстративно затыкал уши. Нейрат не поднимал головы, а Геринг и Гесс демонстративно перешептывались с нарочито бесстрастным видом, хотя легко можно было заметить, что и им, должно быть, страшно. Снова кого-то в беспамятстве увели с гостевого балкона.
Нервы так взвинчены, что нужно чем-то отвлечься. Мы уговорили Константина Федина вечерком погулять по Нюрнбергу. Впрочем, «погулять» здесь совсем не подходящее слово. Более подходящее будет «полазить», потому что, как я уже писал, улиц в центральной части города в строгом смысле слова уже нет, а есть лишь асфальтированная траншея между грудами развалин.
Итак, мы с Фединым пошли гулять и с нами наш Оловянный солдатик, который, как мне кажется, немножко влюблен в Константина Александровича. Пройдя более или менее разобранные кварталы, мы очутились на узенькой дорожке, проложенной меж гряд битого кирпича и причудливых закопченных обломков старинных зданий. Мы шествовали гуськом — так легче было пробираться там, где тропинка сужалась и обломки стен преграждали ее.
Федин возглавлял процессию. Несмотря на больную ногу, которую повредил уже здесь, в Германии, шел он быстро, уверенно находя дорогу, шел, попыхивая трубкой, оставляя нам, идущим за ним вслед, в качестве ориентира приятный медовый запах хорошего табака. Как он тут, в этой каменной каше находил путь, бог его знает, ибо лишь изредка на перекрестке поднимался кусок уцелевшей стены с синей табличкой названия улицы.
Прошли мы порядочно, почти не разговаривая. На одной из улиц Федин вдруг остановился. Перед нами были чудом сохранившиеся массивные старинные ворота. Они вели в никуда и никого не охраняли. Дома не было, и двора не было, а ворота целехоньки, по-немецки основательные, здоровые, сделанные на века.
Задумчиво смотря своими светлыми, выпуклыми глазами туда, где из-за посеребренных снегом развалин выкарабкивался тоненький молодой месяц, Федин задумчиво сказал:
— В этом доме, которого сейчас нет, я когда-то жил, а из этих ворот выходил в последний раз в этом городе. Давным-давно, перед возвращением в Россию, — и, посипев трубкой, он выколотил ее о стойку ворот.
— Как, вы здесь жили? — наивно воскликнул Оловянный солдатик, следивший за Фединым восхищенным взглядом. Сейчас этот взгляд выражал недоумение. — Как это могло быть?… Ну вас… Вы меня разыгрываете? Да? Ведь разыгрываете?
Я знал фединскую биографию. Помнил его роман «Города и годы» — одну из необыкновенных и удивительных наших книг. Этот роман был одним из любимейших произведений моей юности. И героя этой книги обер-лейтенанта фон Цур Мюллен Шенау хорошо помнил. Даже легко вообразил где-то тут, возле старинных этих ворот его так здорово врезанную в память читателя прямую сухощавую фигуру, мундир с железным крестом, его породистую голову, рассеченную ровным шрамом аккуратнейшего пробора, его надменные речи, его диковатые мечты и угрозы. Тут, среди развалин того самого Нюрнберга, который в книге описан процветающим, благополучным, самодовольным бюргерским городом, я вспомнил это произведение и будто сразу получил разгадку всех тех сатанинских ужасов нацизма, история которого проходила теперь перед нами в кровавых одеждах изо дня в день, история, в которую нормальный человеческий мозг с нормальным мышлением порой почти отказывался верить.
Ну да, вот этот самый мир прусского офицерства, узко ограниченный, замкнутый, надменный, безжалостный взрастил и вскормил всех этих гитлеров, герингов, Риббентропов, франков. Из такого вот барона фон Цур Мюллен Шенау и выросли верные служаки фашизма, подобные Кейтелю, гроссадмиралам Рёдеру и Деницу. А Константину Федину первому из русских писателей еще в двадцатые годы посчастливилось подсмотреть зачатие этого мира. Нет, не только подсмотреть, но как бы даже и предугадать все то, что потом начало вырастать здесь в бирхаузах и локалях Нюрнберга, что потом, войдя в силу и обретя гигантскую неограниченную власть, залило кровью не только Германию, но и лик всей Европы.
И вот сейчас среди нюрнбергских руин, у этих ворот я и постиг всю глубину и значительность настоящей литературы, литературы добротного социалистического реализма, в которой художник-марксист как бы предостерег народы от того, к чему приводит и может в дальнейшем приводить ненависть к первому в мире рабоче-крестьянскому государству…
Сумерки между тем сгущались. Лунный серпик скрылся в морозной мгле и как бы растворился в ней. Изрядно продрогнув, мы двинулись в обратный путь. Шли в том же порядке — Константин Федин, Оловянный солдатик и я. Шли молча. Попыхивала фединская трубка. Каждый из нас думал о своем. Я вспоминал страшную вереницу вещественных доказательств сверхчеловеческих изуверств, какие не смогла родить даже мрачная фантазия Амброза Бирса и Эдгара По. О чем думал Федин? Да, наверное, вспоминал свою юность, проведенную в этом доме, где уже тогда, на руинах Версальского мира, прорастали споры ядовитых грибов нацизма. Ну, а наш Оловянный солдатик, то и дело посматривавший на Федина, вероятно, решал, мистифицирует он ее или нет. И еще я думал о дальнобойности фединского творчества и прикидывал, как бы это мне достать «Города и годы» и перечитать их здесь глазами, умудренными опытом Великой Отечественной войны и Нюрнбергского процесса.
— А вы знаете, друзья, что такое «рашен палас», где вы изволите жить? — не оборачиваясь, спросил Федин. — Это ведь старый штайнский бирхауз. Там некогда подавали отличное пиво и сосиски с капустой. И были наверху номера для людей с малым достатком. Откуда я это знаю, как вы думаете?
Мы остановились, заинтересованные.
— В самом деле, откуда?
— По субботам и воскресеньям я играл там на скрипке, зарабатывая себе на жизнь, — сказал Константин Александрович. — Мне надоел наш «Гранд-отель», или курафейник, как вы изволите его называть… Поедемте к вам, я посмотрю этот штайнский бирхауз, посидим в баре пресс-кемпа.
Предложение было принято. Добравшись до Дворца юстиции, громада которого темнела на фоне синевато светившегося снега, мы сели в очередной фургон. И неплохо провели вечер, который, правда, для меня был несколько испорчен одним курьезным обстоятельством.
Дело в том, что всем нам за время пребывания здесь до чертиков надоела американская еда, которой нас столь обильно потчуют в парадном обеденном зале замка Фаберов. Удивительно красивая и аппетитная с виду и… безвкусная. Нет-нет, хозяева стараются как могут. Даже белый хлеб доставляют сюда в красивых станиолевых обертках. Он ноздреватый, пухлый, с румяной корочкой. Но положишь его в рот — никакого впечатления, будто жуешь бумажную салфетку. Знаменитые американские стейки — поджаристые, толщиной в руку, с горошком таким зеленым, будто он сейчас снят с грядки. А положишь в рот и — никакого вкуса. Даже слюна не выделяется. Консервы, все в консервах. Не только мясо, но и яйца доставляются сюда в замороженном виде, бог весть какого года хранения. Много варенья, повидла, консервированных фруктов и овощей. Но все обманчиво. Хлопнешь рюмку водки, вонзишь вилку в зеленый пупырчатый огурчик, а он, оказывается, сладкий, да такой сладкий, что, обманувшись в лучших чувствах, и глотать его не хочется.
Поначалу, плененные обилием и красочностью еды, к тому же ее абсолютной дешевизной в пересчете на оккупационные марки, мы на нее поднаперли, просили добавок первого, съедали по два-три вторых. Потом остыли и теперь смотрим на толстый поджаристо-румяный стейк, как солдат на вошь. Смотрим и тоскуем по черному хлебу, по разваристой картошке. Все стали жаловаться на недостаток витаминов. Их сколько угодно в военном ларьке, и все в роскошной упаковке с мудреными учеными названиями. Но разве самая лучшая пилюля или таблетка заменит живую луковицу или головку чесноку? Я протелеграфировал жене просьбу прислать мне с нашим самолетом хоть пару чесночных головок. Когда прибыла посылка, наш стол ликовал.
— Чеснок, он как юмор — такая же драгоценная вещь, — говорил Николай Жуков, густо натирая поджаристую корочку безвкусного хлеба. — С ним, братцы, любую дрянь съешь да еще и оближешь.
Очевидно, консервированная еда так же печально действовала не только на русские желудки. Когда мы садились за обед, благоухание чеснока расплывалось по залу и обязательно какая-нибудь соседствующая с нами нация шла к нам за русской помощью. Уже на следующий день мы все соответственно благоухали и в зале заседания.
Так вот, оказывается, эта чесночная эпопея привлекла внимание корреспондента американской солдатской газеты «Звезды и полосы». В сегодняшнем ее номере я оказался изображенным в моем утрированно роскошном мундире при каких-то невероятных орденах на груди и иных местах. Я сидел против скамьи подсудимых и дышал в сторону Геринга и компании. Над рисунком был заголовок: «Новое секретное изобретение русских в борьбе с нацизмом» и эпиграф: «Корреспондент „Правды“ на Нюрнбергском процессе Борис Полевой дышит чесноком в лица подсудимых. В компетентных медицинских кругах сообщают, что вследствие этого некоторые из них могут скончаться, не дождавшись приговора».