Пейзажи напоминают виды родной природы. Вряд ли есть человек, которому такое напоминание неприятно. Мне приходилось ездить по городам и селам Западной Сибири. Там пейзажи называют «видочками». «Дайте мне, пожалуйста этот видок», — говорят продавцу в книжном магазин. Это, конечно, не сознательный, но точный перевод слова «пейзаж» («вид природы») с французского языка. Изображение этих видов — одна из целей такого рода живописи, но не единственная.
Вначале к пейзажам относятся как к самой понятной вещи, как к художественному перечню красивых мест и сравнивают по степени красивости самого места. Открытия здесь начинаются значительно позже, они требуют, если можно так выразиться, особого воспитанного в себе душевного слуха на живопись. Десять раз вы будете смотреть эту картину, и она будет молчать, но вдруг вы услышите тихий вечерний звон, как услышал его однажды человек, наделенный тончайшей душевной структурой — Антон Павлович Чехов. Вы услышите, как поскрипывают уключины от мерных взмахов гребцов, как скользит по тихой воде лодка с людьми, очарованными прелестью уходящего солнца, услышите негромкие и нечастые удары колокола одиноко стоящей церкви. Вас охватит грусть, заноет где-то в груди, комок подступит к горлу. Радужная точка картины там, где лодка проходит сквозь луч солнца, напомнит какой-то момент вашей жизни, который и назвать нельзя. Вам станет жалко себя, радостно и удивительно спокойно.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою…
Не знаю ничего, что лучше выражало бы левитановскую картину, чем эти пушкинские строки!..
Вы, должно быть, уже догадались, что простота и сложность, понятия, которыми очень трудно оперировать в настоящем искусстве. Разве можно сказать — проста или сложна картина Левитана.
Эта картина иного типа, чем две предыдущие. Для того чтобы пережить ее, насладиться ею, вы должны отдать ей очень много своего настроения. Она располагает нас к этому, но вы должны уметь «заражаться» ею. «Вечерний звон» из тех произведений, которые сегодня могут оставить вас спокойными, а завтра перевернуть душу. Картина неисчерпаема. Редко удавалось художникам создавать такие произведения!
В одном из стихотворных посланий к Жуковскому Пушкин писал:
Блажен, кто знает сладострастье
Высоких мыслей и стихов,
Кто наслаждение прекрасным
В прекрасный получил удел
И твой восторг уразумел
Восторгом пламенным и ясным!
Цель этих заметок — напомнить, что наслаждение прекрасным не приходит само. «Получить его в удел» — это значит развить, воспитать его в себе. Хотелось сказать о некоторых неверных представлениях о живописи, предостеречь от слишком практичного отношения к искусству. Может быть, «девушка в сером», прочитав это, поймет, что искусство призвано «мобилизовать» ее на то, чтобы быть человеком, которому ничто человеческое не чуждо, помочь зорче смотреть на окружающее, глубже знать жизнь, видеть в ней прекрасное.
Понимание искусства определяет культурный уровень человека. Научить смотреть картины нельзя — научиться можно! Только не надо быть пассивным и самонадеянным, нужно упорно идти навстречу художнику. И тогда придет день, когда чудо свершится, откроется неведомая для вас страна, померкнут золотые рамы и засияет прекрасная душа искусства.
Этот день принесет вам такое счастье, которое можно сравнить разве что со счастьем любви…
И искусстве театра произошли большие изменения. Как всегда, раньше всего замечены перемены внешние. Так случается со всяким искусством. Когда-то в начале прошлого века большинством читателей было замечено, что при Пушкине стихи стали писать как-то иначе, нежели прежде, при Державине. И не отдельные поэты, а чуть ли не все поэты России, разве что за малым исключением. На поэтов ворчали, упрекали их в следовании моде, в подражательстве. Очевидно, и этого было вдоволь. Но проницательные читатели дальновидные критики поняли, что поэзия меняет формы под влиянием внутренней необходимости. Последняя же очевидно есть следствие не прихоти поэтов, а новых общественные потребностей. Кому-то из читателей было жаль уходящий форм стихосложения, кто-то с жаром уверял, что они еще послужат отечественной словесности, и даже сам Пушкин отдал им должное. И тем не менее, тем не менее… вся поэзия изменилась.
Когда-то, в конце XVI века, во времена Шекспира, театр, как всем известно, обходился без занавеса и декораций, их заменяли таблички с надписями «лес», «замок». Зрителям было довольно. Их воображение, подогретое игрой актеров мгновенно выстраивало отсутствующие декорации. Если обратиться к началу начал — древнегреческому театру, то в нем, как известно, не только не было занавеса и декораций, но не было и крыши над головами публики и актеров. Занавес появился в театре, как говорит нам его история, когда театр стал забавой королей и принадлежностью аристократических салонов. Вырвавшись оттуда, а вернее сказать вырванный оттуда развивающимся буржуазным обществом, театр тем не менее сохранял свою архитектонику. К примеру, расположение сцены и зрительного зала, занавес, портал… Конструкция театрального здания стала традиционной, законсервировалась на столетия. И даже сегодня вновь строящиеся театральные здания нередко имеют ту же конструктивную основу. К чему я вспоминаю эти общеизвестные, казалось бы, вещи?
А вот к чему.
Необходимо различать изменения и изменения. Одни и в самом деле — временное поветрие, дань моде. (Но хорошо бы не спешить. Хорошо бы задуматься над этим выражением — «дань моде» в применении к театру, задержаться па нем, растолковать его самим себе. Может быть, и в этой «дани» отыщется не одно лишь суетное, а кое-что положительное и даже неизбежное в повседневном существовании искусства). Одни изменения и в самом деле — подражательство (но хорошо бы и здесь не спешить, а остановиться и поразмыслить — где подражательство худшим образцам, а где лучшим. И почему одно несомненно дурно, а другое напротив — и неизбежно и благотворно).
Другие же изменения, несмотря на всеобщее их распространение и как бы внезапное и этой своей внезапностью шокирующее появление, тем не менее уже не «дань моде» и не «поветрие», а внешние признаки глубоких внутренних перемен.
Один знакомый мне критик пишет: «Все театры, независимо от их убеждений и происхождений, сняли занавес, всем, как одному, стало тесно в портальной арке. Все, как один, отказались от специальных костюмов, париков, гримов. Все очистили сцену до первозданной пустоты и воспользовались одними и теми же, как будто взятыми взаймы, знаками условной „обстановки“».
Критик сердится, а ведь весь его пассаж нечто иное, как точное перечисление внешних признаков переживаемых нами перемен в театральном искусстве. И то обстоятельство, что эти признаки теперь весьма распространены, заставляет задуматься.
Для наглядности вообразим себе цитату из статьи театрального критика, жившего в конце XVII века и раздосадованного тогдашними нововведениями. Он вспоминает времена Шекспира и пишет:
«Все театры, независимо от их убеждений и происхождений, повесили занавес. Всем, как одному, стало слишком просторно на сцене без портальной арки. Все, как один, стали шить себе специальные костюмы, надевать парики и мазать лица актеров вновь изобретенным дьявольским снадобьем — гримом. Все загромоздили сцену до первозданного строительного хаоса. И в довершение всего, все театры, как один, отдали женские роли женщинам, в то время как еще вчера эти роли доверяли только мужчинам!..»
Представьте себе такую тираду, и вы увидите, что поразмыслить в пределах несколько более обширного времени, всеобщность внешних изменений сама по себе не может служить свидетельством чего-то нехорошего, вызывать подозрения в каком-то злом умысле или бездумном следовании моде. И, напротив, всеобщность изменений не может служить и единственным доказательством их важности и пользы.
Все дело в причинах, вызвавших изменения.
Когда в театре что-нибудь часто повторяется — прием игры актера или прием оформления спектакля, или, наконец, прием режиссера, которым он строит весь спектакль, про такое говорят: штамп! Штамп — это дурно, это значит люди не думают, а повторяют то, что делали вчера и позавчера. А уж если они заимствуют у других, то и того Наш критик (не воображаемый, из семнадцатого века) а вполне реальный, сегодняшний), продолжая сердиться писал: «Новаторы не могут быть похожи друг на друга. Сходы в искусстве одни штампы».
Но мы уже выяснили, что сходны в искусстве не штампы! Сходны и внешние ясно всеми замечаемые отличительные признаки, инструменты, способы, методы, которыми пользуется то или иное искусство, когда переходит в своем движении в новую фазу. Правда, отчего-то стало принято считать, что если театр и переходил в следующий этап своего развития, то это было давным-давно, при великих, при Станиславском, при Вахтангове, при Мейерхольде, наконец, но в наше время, уж конечно, ничего такого произойти не может. Какая-то необъяснимая скромность но отношению к нашему времени! Да и само понятие «новаторство» в применении к театру нередко употребляется в бранном или недоверчиво-ироническом смысле. Но, право же, и в наши годы в искусстве сцены не одни лишь «поветрия», но и нечто серьезное и непреходящее существует и появляется.