Сезанн оставался пленником ужасного Права, пока не взял судьбу в свои руки, отказавшись регистрироваться на следующую учебную четверть. До этого момента он страстно мечтал об освобождении. «Когда я разделаюсь с правом, я, может быть, получу наконец свободу заниматься тем, что мне кажется стóящим, – писал он Золя в апреле 1860 года, словно задерживая дыхание. – А может быть, я смогу приехать и присоединиться к тебе»{170}. Какой бы робкой ни была эта попытка бунта, ее, учитывая все обстоятельства, не следует недооценивать. Он оставил путь добродетели. Оставался один щекотливый вопрос: как выторговать себе возможность ступить на путь порока?
В течение нескольких следующих месяцев Сезанн, несмотря на жаркие мольбы Золя, держался тактики сознательной неопределенности во всем, что касалось будущего, чем доводил своего друга чуть ли не до безумия. Лакмусовой бумажкой должен был стать Париж. Позволит ли Луи Огюст сыну рискнуть, как рискнул сам сорок лет назад? Никто не взялся бы предсказывать. А тем временем назрел еще один неотложный вопрос. В феврале 1860 года Сезанну выпадает жребий служить в армии (двадцатилетние подлежали призыву); в мае его признали годным к военной службе. Отец откупает его: обычное дело для тех, кто мог себе это позволить. В июле, после того как необходимое число призывников от округа было набрано, Сезанн получил бумагу, освобождавшую его от армии. Должно быть, все вздохнули с облегчением. В том же месяце Золя узнает от Байля, что «приезд Сезанна в Париж – дело почти наверняка решенное»{171}. Звучало обнадеживающе, но по-прежнему неопределенно. Он все не называл конкретной даты, а время шло.
Все вроде бы складывалось так, как желал Сезанн, но Луи Огюст собирался разыграть еще одну карту. По понятным причинам он решил поговорить с Жозефом Жибером, преподавателем Школы рисования, и тот посоветовал Сезанну остаться на некоторое время в Эксе. Золя, заочно не жаловавший учителя рисования, предположил, что господину Жиберу просто жаль терять ученика{172}. Не исключено, что Золя был прав, и у Луи Огюста сложилось такое же мнение. Совет Жибера послужил причиной новых проволочек, но не повлиял на ход событий. В октябре Байль уверял Золя, что Сезанн приедет в Париж в марте (1861 года){173}. Мало-помалу все становилось на свои места.
До 1861 года нечего было и надеяться, что Сезанн переедет в Париж. Вопреки распространенному заблуждению причину следует искать не в отце художника, а в самом художнике. Письма к Золя, которые он писал в период кризиса 1859–1862 годов, утрачены, но письма Золя к Сезанну (и Байлю) сохранились. Переписка была бурной. Даже принимая во внимание склонность Золя к излишней литературности, не приходится сомневаться, что Сезанн мучительно размышлял над своим призванием, или предназначением, и занимался болезненным самокопанием. «Я сам себя не понимаю», – писал он; или: «Я говорю – и не говорю, мои слова противоречат моим поступкам». Некоторые его высказывания задевали чувствительные струны в душе друга: «Я вырос на иллюзиях». К счастью для нас, Золя имел привычку возвращать Сезанну его сетования, зачастую воспроизводя их слово в слово. «А еще меня резанула одна фраза из твоего письма: „Живопись, которую я люблю, но которая мне не дается“ и т. д. и т. д. Тебе-то не дается!» Когда Сезанн падал духом, он нередко грозился в письмах вышвырнуть кисти в окно или сделать что-нибудь похуже. Золя изо всех сил старался подбодрить друга – в своей довольно эгоцентричной манере. «Но ты, мой мечтатель, мой поэт, – я вздыхаю, когда вижу, в какие лохмотья одеты прекрасные принцессы – твои мысли. Они нелепы, эти прекрасные дамы, нелепы, как молодые цыганки странным видом, грязными ногами и цветами в волосах. О, заклинаю, взамен ушедшего большого поэта яви мне большого художника! Ты, кто направлял мои неверные шаги на Парнас, ты, кто внезапно меня покинул, – дай же мне забыть нерасцветшего Ламартина ради будущего Рафаэля!»{174}
Будущего Рафаэля не стоило подгонять. Источником практической мудрости и средством самопознания для Сезанна были классики. На вопрос «как жить?» он искал ответа у Цицерона. Цицерон призывал к осмотрительности и рассудительности. «Тот, кто приступает к тому или иному делу, должен помнить, что ему надо взвесить не только, сколь оно прекрасно в нравственном отношении, но и способен ли сам он совершить его; тут он должен взвесить все, дабы и необдуманно не отчаяться в успехе, и не проявить непомерной самоуверенности ввиду своего честолюбия. Во всех делах, прежде чем к ним приступить, нужна тщательная подготовка». Вероятно, голос Цицерона звучал для Сезанна убедительнее, чем голос отца (или лучшего друга). Сезанн, должно быть, принимал решения именно так, как это изложено в трактате «Об обязанностях» («De Officiis»): «Прежде всего мы должны решить, кем и какими мы хотим быть… а это размышление труднее всякого другого. Ведь именно в ранней молодости, когда наша способность судить была очень мала, каждый из нас и определил для себя будущий образ жизни, который он особенно и полюбил». Цицерон не только избрал Геркулеса в качестве примера, но особо отметил, что мы, «усвоив себе наставления родителей, решаем следовать их обыкновению и образу жизни». Давлению такого рода Цицерон противопоставлял необходимость следовать собственной природе – или темпераменту, как выразился бы Сезанн.
Но крайне редко встречаются люди, которые, обладая выдающимся и великим дарованием, или превосходным образованием, или и тем и другим, располагали бы также и временем для размышления о том, какой именно путь в жизни им избрать; размышляя об этом, каждый должен принять решение всецело в соответствии со своими склонностями. Ибо если мы, при всех своих действиях, как уже было сказано выше, стараемся узнать, что именно подобает нам в соответствии с нашими прирожденными склонностями, то при избрании всего жизненного пути мы должны прилагать гораздо большую заботу к тому, чтобы в течение всей своей жизни оставаться верными себе и, исполняя любую обязанность, не совершить оплошности. ‹…› Итак, пусть тот, кто приведет весь намеченный им для себя жизненный путь в соответствие с особенностями своей натуры, свободной от пороков, останется верен себе (ведь это более всего и подобает человеку), если только он не поймет, что при избрании своего образа жизни он ошибся{175}.
С Золя Сезанн тоже советовался. За месяц до своего предполагаемого отъезда он спрашивал, есть ли возможность работать в Париже. Странный вопрос, как не преминул отметить его друг. Золя составил распорядок обычного дня.
С шести до одиннадцати будешь сидеть в мастерской и писать с живой натуры; потом обед, а с двенадцати до четырех можешь копировать любой приглянувшийся тебе шедевр в Лувре или Люксембурге. Итого девять часов работы; думаю, что этого довольно и что при таком распорядке дня ты не замедлишь сделать успехи. Как видишь, весь вечер у нас остается свободным, и мы сможем употребить его на что угодно без ущерба для занятий. А по воскресеньям мы полностью принадлежим себе, будем уезжать за несколько лье от Парижа; пригороды здесь очаровательны, а если тебе придет охота, всегда можешь набросать на холсте деревья, под которыми мы расположимся на пикник{176}.
Неизвестно, разрешил ли сомнения Сезанна этот намек на сосну их юности, однако вопросов больше не последовало.
Что касается le papa, он оказался щедрее, чем можно было предположить. Он дал согласие на сколь угодно долгое пребывание в Париже, назначив содержание в 125 франков, на 25 франков больше, чем зарабатывал Золя в издательстве «Либрери Ашетт» («La Librairie Hachette»). Час пробил.
Автопортрет: в глубоком раздумье
За сорок лет своей жизни в искусстве Сезанн создал около двадцати шести автопортретов маслом. К этому можно добавить примерно столько же графических автопортретов, относящихся в основном к 1870‑м и 1880‑м годам; это не считая таких картин, как «Новая Олимпия» (1873–1874) и «Апофеоз Делакруа» (1890–1894), где некто напоминающий художника присутствует в качестве одного из персонажей. Сезанна, как в свое время и Рембрандта, нередко критиковали за недостаток портретного сходства; Рембрандт, «жертва патологической одержимости импасто», тоже в течение всей жизни создавал автопортреты, для него это был «необходимый процесс самоидентификации и самопознания»{177}. Вероятно, то же можно сказать и о Сезанне.
Его первый (из известных нам) автопортрет написан по фотографии начала 1860‑х годов, когда художнику было немного за двадцать{178}. Работа по фотографии не такая уж редкость в творчестве Сезанна (вопреки тому, что считалось ранее), но в автопортретах он прибегнет к подобному методу еще только раз, спустя многие годы{179}. В этой ранней работе фотографический образ заметно преображен. Молодой человек на фотографии выглядит настороженным, но неагрессивным. Большие усы смягчают общее выражение лица, наполовину скрытые губы неплотно сжаты и (в целом) внимания не привлекают. Лицо несколько отдалено от переднего плана и не несет отпечатка враждебности или неприязненности. Сзади голова немного подсвечена. На портрете сходство принесено в жертву выразительности. Колорит интенсивный, если не сказать зловещий. Взгляд тяжелый, почти злобный. Увеличенный лоб, поднятая линия зачесанных влево волос (возможно, более позднее дополнение) способствуют нагнетанию напряжения. Уходит свет, а вместе с ним и глубина. Поль Сезанн проступает из черноты дьявольски крупным планом.