Волны паники. Полузашифрованные разговоры по телефону. Слухи о девальвации. Слухи о призыве. Слухи о взрыве. Над нами пролетали шпионские спутники. Проплывали радиоактивные облака.
В обычной жизни наше безразличие было сухим, как песок. Сыпалось в шестеренки. Стирало контуры зданий. Засыпало пирамиды. Нам оставалось ждать.
И только капитализм привел всё в движение. Лавина меняла ход в зависимости от того, какой мы покупали йогурт. Потребительский выбор диктовал миру форму.
В супермаркете «Билла» лежали дюжины сортов сыра и разновидностей йогуртов. Стоило потянуться за одним, как этот жест, умноженный на тысячи, миллионы рук, сколачивал чье-то состояние. Монеты превращались в миллионы. Ломтики ветчины – каменели слоями китайского мрамора на стенах чьего-то дворца. Банки майонеза (мама, подумай о сосудах!) обеспечивали благосклонность политиков и молитву епископов.
Ванночками с мороженым оплачивали роскошные свадьбы и разводы, благотворительность, вредные привычки жен и дочерей. Колбасками платили выкуп похитителям.
Капитализм гарантировал смысл. Во всех несчастьях, свалившихся на головы богачей из-за денег, была и доля нашей вины.
Отец не поверил в интернет. По вечерам он, как и раньше, сидел и слушал новости. Когда он умер, я занял его место на посту. Теперь я дежурил, прислушиваясь. Мудрствовал, поучал мать. Потом я остался один. Я до сих пор пялюсь по ночам в телевизор. Что-нибудь еще произойдет.
До Марта (71). В Марте. После Марта. Мартовское. Как в Марте. Почти как в Марте. Этот месяц торчал посреди ее биографии. Еще одна вещь, которую я не понимал. То есть мне казалось, что понимаю. Я читал все, что нужно, узнавал цитаты и героев. Знал все эти непременные истории, возгласы, с помощью которых вершилось правосудие над участниками травли. Эти ужасные каламбуры, этот бич доцента Дамского и редактора Кура (72) – вот видите, наказание их настигло, еврейский бог справедлив и дал им фамилии, которые так и просят, чтобы их обыграли.
Я разделял чувства мамы, когда та объявляла, что пойдет смотреть, как вешают Гомулку. Этого она, понятное дело, так и не дождалась. Издевки, повторяемые из года в год, были единственным подобием справедливости.
Где-то в девяностых вышел первый – потом их было много – том воспоминаний детей Холокоста. Помню встречу – кажется, тогда уже вошло в обиход слово «презентация», – я помню презентацию этих детей Холокоста. Узкий зал в Литературном музее, шуршащие зимние куртки, натертый мастикой пол – растаявший снег из-под ботинок растекался по желтоватым дощечкам паркета, вода впитывалась в щели, – и люди, примостившиеся на стульях.
Я знал шебутных друзей моих родителей. Но они были послевоенные. Первые послевоенные дети. Запрограммированные на беззаботность. Люди, собравшиеся в сводчатом зале, казались намного старше. Никогда раньше мне не было так грустно.
В конце серой книги напечатали биографические справки. Лаконичное доказательство, что впереди еще что-то было. Люди, вытащенные из подвалов, из укрытий, из монастырей, строили свою жизнь. Заканчивали школы, шли на работу, заводили семьи – новые семьи, которым что-то рассказывали или в которых молчали.
В очередных строчках мелькали названия институтов, организаций, учреждений, населенных пунктов, текст пестрел датами. Каждая биография шла своим чередом, и был только один пункт, в котором все они еще могли встретиться.
Позже я часто видел это. 68. Во многих жизнеописаниях значились эти цифры. Как раз тогда прокурор становился юрисконсультантом в кооперативе инвалидов. Сотрудник радио – пенсионером. Директор увольнялся по состоянию здоровья.
В тот год моя бабушка расплакалась:
– И зачем я рожала детей? Зачем я их рожала?
Такой вот овертайм. Привет из прошлого. Но – что было, то прошло. Не сразу, не полностью, не без последствий, но все-таки рассосалось. Ограничилось страхом.
Мы всё еще говорим о политике
Я приходил к родителям и говорил о политике. Приходил к овдовевшей маме, и мы говорили о политике. Это – единственный вид разговоров, который всегда клеился. Я ее мучил.
– Видела, – спрашивал я, – вчера у Олейник (73)?
– Видела, – отвечала мама. – Отвратительный гитлерюгенд.
(Молодых политиков она не выносила еще больше, чем престарелых.)
– Да ладно, не преувеличивай. Очень способный малый, – и, видя ее реакцию, продолжал: – И красавчик.
– Идиот! – кипятилась мать. Я делал вид, что не понимаю, кого она имеет в виду.
– Может, и идиот, но председатель ему очень доверяет.
– Очень смешно, но хватит.
– Может, я за него проголосую.
– Только попробуй.
– А что, запретишь?
– Не будет тебе шарлоток. Не будет тебе обедов. Я лишу тебя наследства.
* * *
Я специально приходил, когда у нее был включен телевизор. Мы в сотый раз смотрели на этих мелких жуликов. Слушали их болтовню. Грузных, потертых парламентских ветеранов. Лысеющих функционеров, бывших войтов (74), председателей домоуправления, школьных завучей, директоров бассейнов, наконец-то выплывающих на широкие хлорированные воды отечественной политики. А также более молодых, гладких и блестящих претендентов на власть, достаточно долго тренировавшихся в искусстве поддакивания, чтобы окончательно потерять индивидуальные черты.
Восхитительно было наблюдать за их семенящими шажками по правительственным коридорам. Следить за судьбой союзов. Коалиций. Отмечать взлеты и падения.
Политика позволяет не думать ни о чем другом. О счетах, платежах, результатах анализов. О родителях, на которых мы в обиде. О детях, упорно несчастных несмотря на все, что мы для них делаем.
Политика – это то, на что мы уже никак не повлияем. Тут не помогут зубная нить или паста с фтором. Не поможет отказ от красного мяса и сладкого. Не поможет зарядка. Бегоходьба. Бассейн. Контрольные анализы.
Мы ни в чем не виноваты. Политика – наш аналог английской погоды.
Или тот мальчик, которого моя бабушка встретила в какой-то квартире. Мальчик, которому запретили подходить к окну, чтобы никто не увидел его смешную фигуру за стеклом, и который вежливо спросил: «А вы уже слышали про уши?» Потому что о носе знал каждый ребенок. Где была та квартира? В какой части города? В каком году? Что с ней стало?
Наша история складывалась исключительно из баек. Их герои появлялись на миг. Произносили одну реплику. Делали что-то забавное и почтительно удалялись.
Байка – это точка. Наша история складывалась из рассеянных точек, которые невозможно было соединить линиями.
Байки – антоним генеалогии.
Много лет спустя людьми овладела мания поиска корней. Все стали ездить по церковным канцеляриям и кладбищам. Скачивать из интернета свидетельства о рождении и крещении. Копаться в базах данных. Переписывать надгробные надписи. Прочесывать старые некрологи. Наконец, заигрывать с мормонами. В результате появлялось древо. Огромный график, в котором нет одиноких веток. Каждый листик