Принимая этот диагноз из рук Льва Рошаля, я спрашиваю: а можно ли спастись, "вжавшись" в поток? То есть: колебаться вместе с линией, каплею литься с массами?
Отвечаю: можно. Но тогда надо быть — "как все". Искренне или неискренне — неважно.
Так мечены же те двое, о которых мы говорим! Им, видите ли, понять это безумие нужно. Осознать, осмыслить, возглавить. Ещё и смоделировать свою игру по общим правилам. Ещё и разогнать партер. Умней всех стать. Умней эпохи.
Горе ума — когда ум не может аннулироваться, исчезнуть, свести себя до аксолотля и амбистомы. Когда он обречён объясняться на фене, и лишь обертона могут бликовать: от голубого в "Маскараде" до "позолоченной гнили" в "Ревизоре".
В "Ревизоре" изощрённый ум Мастера выстраивает сценографию так (и воспринимается она из зала именно так), что действие концентрируется на узком, сжатом, собранном в кулак, замкнутом "метраже", а остальное пространство сцены стынет вокруг, пустое, как после большой чистки.
Надо же было так воспроизвести концентрацию силы сплочённого безжалостного "авангарда", ничего прямо не формулируя — ни про орден меченосцев, ни про передовой отряд класса, ни про карающие органы, а просто передав смутное, но неотступное ощущение, что и Хлестаков, и Осип, и вообще все они — как формулирует Лев Рошаль — "одна банда".
…Или одна "команда" — продолжу я, перекидываясь от Учителя к Ученику, — команда броненосца, под жерлами проходящего сквозь морское пространство.
Эйзенштейну судьба дала шанс передать этот маршрут между смертью и жизнью — и он сделал фильм "Броненосец "Потёмкин", сочтённый впоследствии лучшим в ХХ веке произведением киноискусства.
Триумф этой ленты зародился не в Красной Москве, а у немцев. Так что Геббельс просто заболел идеей заиметь в нацистком Райхе такое же кино, какое сделал Эйзенштейн для Советской власти. Увы, не состоялось; пришлось Райху довольствоваться "Евреем Зюссом" и "Триумфом воли". А немцам Эйзенштейн кое-что договорил — в "Александре Невском". Страшно подумать, что бы им договорил в войну (если бы дожил) Мейерхольд, всю жизнь писавшийся немцем, — в какой запредельный маскарад пришлось бы ему выпрыгивать, чтобы оставаться великим русским художником (каковым он по внутреннему ощущению всегда был).
Советская власть отрезала ему это испытание: убила.
Эйзенштейну же предписала самый безысходный путь спасения: образ вождя народов.
Но именно в "Броненосце" он нащупал адекватную своему мироощущению пластику.
Один рассказанный Рошалём эпизод помогает почувствовать это горе ума.
В Америке на просмотре фильма во время эпизода с расстрелом на лестнице в зале какой-то старик вдруг забился в рыданиях. Его вывели и расспросили. "Вы были в Одессе в 1905 году? Вы потеряли там близких? В вас стреляли?"
"Прерывая рассказ глухими рыданиями, старик рассказал совсем другое.
Стрелял… он сам.
В те годы служил в Одесском гарнизоне. Вместе с другими был выведен из казарм к одесской лестнице. Вместе с другими залп за залпом стрелял во что-то тёмное, смутное и непонятное. Копошащееся далеко у подножия монументальной лестницы.
И вдруг только сейчас, через двадцать лет, волею судьбы оказавшись в эмиграции, разглядел, во что именно они, собственно, стреляли — по живым людям, по живому мясу".
Бог знает, как дальше смоделировал бы Эйзенштейн то тёмное, смутное и непонятное, что разглядел в "Броненосце", — если бы он сам выбирал сюжеты. Если бы в Америке ему позволили экранизировать роман Драйзера (проект за коммерческую безнадёжность зарубил молодой Селзник, будущий чемпион Голливуда по продюсерству). Или если бы дали завершить съёмки в Мексике (Сталин не дал: приказал немедленно вернуться). Или если бы не запретили снимать "Бежин луг" — фильм о Павлике Морозове, мальчике-доносчике, который символизировал то ли тёмное и непонятное, то ли борьбу с тёмным и непонятным.
Но "Бежин луг" запретили. И предложили два светлых и понятных сюжета: или про Ивана Сусанина, или про Александра Невского.
Назвать сусанинский сюжет понятным могут только люди, не знающие исторических подробностей.
Эйзенштейн выбрал Александра Невского — потому что о нём известно ещё меньше. И можно дать волю художественной фантазии.
Я, как и Лев Рошаль, вырос в кругах, близких к Мосфильму, и в детстве вдоволь наслушался гулявших из уст в уста острот "Эйзена". Поручив роль князя монументальному Николаю Черкасову, он спросил: что будем делать, если по разысканиям историков князь окажется маленьким и с брюшком?
Однако эта наполеоновская маска (маленький и с брюшком) его не настигла, и сыграл Александра Невского красавец Черкасов, а его, по ядовитой шуточке Александра Довженко, можно было в этом облике назначать секретарём Псковского обкома партии. Перевожу разговор с общепонятной фени 1938 года на темень непонятных эйзеновских дум: чтобы понять глубинный замысел Эйзенштейна, надо разорваться на том, что победа над тевтонами идёт встык униженному смирению перед татарами, и это делает князя заложником разодравшего Русь исторического "маскарада", — такой тёмный стык отсечён цензорским карандашом Сталина. Позволено снимать победоносного вождя. И только.
Когда сюжет победоносно снят, судьба предлагает ещё один сюжет: Ивана Грозного. Сюжет мало сказать: смутный, тёмный, непонятный. Лучше сказать: смертельно опасный.
Потому что выдернуть фигуру кровавого царя из "компактной массы" нельзя, выдернуть нельзя вообще никого, а оставить царя ничтожной частичкой этой массы тоже нельзя, тогда надо только эту массу и держать в сознании. И слушать не мистические бредни царя Ивана (и не светлые слоганы князя Александра), а шуточки Фомы и Ерёмы… насчёт которых Рошаль заметил, что само сочетание этих имён приобретает у Эйзенштейна комический отсвет (ещё больший, чем от сочетания аксолотля и амбистомы).
Прочувствовать массу решил сподвижник Эйзенштейна Григорий Александров и сделал всенародно признанный фильм "Весёлые ребята". Но горе Эйзенштейна было в том, что его ум был намертво прикован к невесёлой загадке истории, к её неизбывному маскараду, Мейерхольдом открытому и завещанному.
Ни оправдать Грозного было нельзя, ни обвинить.
Может, разрешить его загадку через традиционное русское покаяние?
И это нельзя. Сталин, как выяснилось, считал Грозного слюнтяем. Какие ещё покаяния?!
Оставалось или вообще угробить замысел (и угробиться самому), или заклинить фильм, как ту лису, которую "употребил" хитрый заяц, — отдать на съедение первую половину и придержать до лучших времён вторую.
Что Эйзенштейн и сделал, угодив заказчику первой серией и едва унеся ноги от обсуждения второй.
Сведённые судьбой
Что же держало их, двух корифеев мирового искусства, прижизненно признанных гениев, у этого смертельного пламени?
Эйзенштейн ответил:
— В конце концов в жизни всё становится на свои места… Только иногда не хватает жизни.
"По ту сторону" океана он не смог бы работать, поездка в Америку это показала.
А Мейерхольд? В 1930 году он был в Берлине. Встретился с Михаилом Чеховым. Тот сказал, что лучше бы Мейерхольду не возвращаться в СССР: там его ждёт страшный конец.
Мейерхольд ответил:
— Да, мой конец таким и будет. Но я всё-таки вернусь.
— Зачем?! — изумился Чехов.
— Из честности.
"Из честности" — это на каком языке?
Знали, что выпадут — из жизни, из жуткой эпохи, из фатального маскарада.
Объясняя это, выпали из фени.
Александр ТОКАРЕВ ХРАНИТЕЛЬ
По-разному можно вести праведный бой с силами тьмы, расплодившимися на нашей земле, мстить за поруганную честь Родины. Можно так, как это попытались сделать Анпилов и Макашов в 1993-м. Но замахнувшаяся рука народного негодования не достигла цели, была остановлена и переломлена коварным и жестоким врагом. Борьба на долгое время затихла, а бойцы русского сопротивления стали искать новые формы противодействия армии тьмы. В борьбе этой оказались бессильны шествия и митинги, марши и пикеты, акции протеста и парламентские схватки. И тогда место уличных ораторов и думских парламентариев заняли русские писатели. Александр Проханов и Эдуард Лимонов, Сергей Сибирцев и Юрий Козлов, Анатолий Афанасьев и Евгений Чебалин своими текстами нанесли Системе столько вреда, сколько не смогли нанести ни многотысячные демонстрации, ни потоки дежурных анафем оппозиционных лидеров, сказанных ими в телеэфире. Одним из таких бойцов духовного сопротивления является и Михаил Елизаров.
Русский писатель из Харькова, проживающий ныне в Германии, ворвался в мир литературы и показал своими произведениями, как можно сделать слово опаснее автомата. Против слова можно бороться только словом, а у идеологов Системы подходящих словесных контраргументов для таких писателей не нашлось. Недоступны они её пониманию. В своей дебютной повести "Ногти" Елизаров рассказал трагическую историю о двух врождённых уродах, обречённых в силу обстоятельств своего рождения и особенностей анатомии и физиологии на пожизненное одиночество. Герои сталкиваются с жестокостью и цинизмом окружающих, пытаются встроиться во враждебный мир постсоветской реальности. Судьба порой улыбается им, они оказываются пригреты могущественными покровителями и даже купаются в лучах славы. Но несмотря на всё это, героям Елизарова не находится места в жестоком и агрессивном мире. Они обречены на одиночество и скорую гибель.