В 1811 г. министр финансов Д. А. Гурьев в записке Государственному совету отмечал, что число оброчных крестьян (конечно, не только помещичьих), занимающихся промыслами и торговлей, равно численности купцов и мещан, вместе взятых. «Они занимаются всякого рода торгами во всем государстве, вступают под именем и по кредиту купцов или по доверенности дворян в частные и казенные подряды, поставки и откупа, содержат заводы и фабрики, трактиры, постоялые дворы и торговые бани, имеют речные суда, производят рукоделия и ремесла наемными людьми»[49]. Это особенно интересно в свете того, что указ, разрешающий всем крестьянам заводить собственные фабрики и мануфактуры, последовал лишь в декабре 1818 г.
К 1820-м гг. «торгующие крестьяне, по великому количеству своему, овладели совершенно многими частями городских промыслов и торговли, коими прежде занимались купечество и посадские»[50]. Купцы-оптовики постепенно оказались в экономической зависимости от крестьян, которые почти полностью овладели розничной сетью. В случае покупки торгового свидетельства крестьянин мог заниматься и внешней торговлей, и это положение не осталось на бумаге.
Французское посольство в Петербурге докладывало своему МИДу: «Должно с сожалением смотреть на близкое разорение части русской аристократии, тогда как некоторые крепостные, так же как и купцы, которые прежде были крепостными, обогащаются чудовищным образом»[51].
В набросках «Мысли на дороге» («Путешествие из Москвы в Петербург») Пушкин описывет разговор со своим дорожным попутчиком-англичанином (дотошные пушкинисты выяснили, что звали этого человека Колвилл Франклэнд и что он жил в России в 1830–1831 гг.). «Подле меня в карете сидел англичанин, человек лет 36. Я обратился к нему с вопросом: что может быть несчастнее русского крестьянина?» Тот ответил: «Английский крестьянин» – и стал перечислять плюсы положения русского крестьянина по сравнению с английским: «Во всей России помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своему крестьянину доставать оный, как и где он хочет. Крестьянин промышляет чем вздумает и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу… Я не знаю во всей Европе народа, которому было бы дано более простору действовать…» Разговор продолжается: «Что поразило вас более всего в русском крестьянине? – Его опрятность, смышленость и свобода. Ваш крестьянин каждую субботу ходит в баню; умывается каждое утро, сверх того несколько раз в день моет себе руки. О его смышлености говорить нечего. Взгляните на него: что может быть свободнее его обращения! Есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? Вы не были в Англии? – Не удалось. – Так вы не видали оттенков подлости, отличающих у нас один класс от другого. Вы не видали раболепного maintien [поведения] Нижней каморы [палаты] перед Верхней; джентльменства перед аристокрацией; купечества перед джентльменством; бедности перед богатством; повиновения перед властию… А нравы наши, a продажные голоса…»[52].
Впечатленный наблюдениями иностранца, Пушкин развивает тему уже от себя: «В России нет человека, который бы не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях…»
6. Это малоизученное крепостное право
Несмотря на исполинский объем трудов историков-аграрников, о реальном крепостном укладе мы знаем достаточно мало. В этом убеждает простой факт. На момент воцарения Павла I доля крепостных в населении страны составляла 54 % (данные 5-й «ревизии» 1796 г.), а ко времени отмены крепостного права, т. е. всего шесть с половиной десятилетий спустя, она опустилась до 29 % и ниже[53]. Такое падение их доли в населении говорит о том, что миллионы (!) крестьян вышли за это время из крепостной зависимости. Каким образом они выходили («увольнялись в иные сословия») и кто были эти люди? Оттянувшие солдатскую лямку и вышедшие в отставку? Но таких за 150 лет набралось всего 2 млн 330 тыс., в среднем по 15 тыс. человек за год. Освободившиеся по закону о «вольных хлебопашцах»? Это всего 1,5 % от числа крепостных[54]. Выкупившиеся у своих помещиков? Нам внушали, что такие случаи были крайне редки, но так ли это? Прадед Чехова по материнской линии, Герасим Морозов, выкупился с семьей из «крепости» в 1817 г., а дед по отцовской, Егор Чехов, опять-таки с семьей (за 875 руб.), – в 1841 г. Предок по одной линии может быть исключением, но предки по обеим линиям – уже тенденция.
А может быть существовали еще более действенные механизмы естественного изживания крепостничества? Какие? Есть ли, например, статистика по вольноотпущенным? Мне ее, к сожалению, найти не удалось. А вопрос интересный: пополнение мещанского сословия за счет вольноотпущенных шло постоянно.
Естественное изживание крепостничества, социальный процесс величайшей важности, обходили вниманием как дореволюционные либеральные историки обличительного направления (а других почти и не было), так и идеологически стреноженные советские. Историки этих двух типов выискивали малейшие упоминания о произволе крепостников, сознательно пропуская остальное. Нельзя сказать, что феномен сокращения доли помещичьих крестьян оставлен совсем без внимания, просто непонятные цифры списывались главным образом на падение рождаемости среди крепостных и их более высокую смертность по причине невыносимого помещичьего гнета. Но на примере отдельных уездов и целых губерний видно, что различия в рождаемости и смертности невелики, порой взаимно уравновешиваются, так что доказательный баланс, выражаясь бухгалтерским языком, свести невозможно. Нельзя доказать недоказуемое.
Советские учебники всегда были написаны так, чтобы создавалось впечатление: крепостные крестьяне составляли 90 % (или больше) населения в такой крестьянской стране, как Россия, хотя прямо это, естественно, не утверждалось. Из учебников нельзя было понять, что почти половину российского крестьянства составляли «государственные» крестьяне. Наделы им предоставляло государство, они платили подушную подать, но на них не висели никакие ссуды и проценты.
Советская наука утверждала, что это были «почти крепостные», что неверно. Они неспроста именовались «свободными сельскими обывателями», мы видим у них формы земельной собственности. И не только. Еще в 1762 г. (22 января) Сенат принял решение, согласно которому государственные крестьяне, подобно дворянам, имеют право нанимать вместо себя рекрута. Это было признанием (далеко не единственным) превосходства социального статуса государственных крестьян по сравнению с помещичьими крепостными. Александра Ефименко (1848–1918), изучавшая государственных и удельных крестьян Севера, отмечала: несмотря на то что обрабатываемые этими крестьянами земли считались – и были – государственными, «каждый получивший «по делу» свой участок мог свободно его продать, заложить, дать в приданое, отдать в церковь или монастырь»[55].
Но вернемся к крепостному праву как таковому. Оно умело амортизировать недовольство, поскольку в своем типовом виде было патриархальным и мягким по своим формам. Всякая за длительное время сложившаяся социальная конструкция так или иначе внутренне уравновешенна. Крестьяне и помещики «были включены в сакральное единство исповедующих одну религию» (А. А. Грякалов). Крестьяне враждующих помещиков, как показано у Пушкина в «Дубровском», тоже начинают враждовать, не испытывая особой классовой солидарности.
Вероятно, большинство крестьян не ставили под сомнение заведенный порядок – с помещиком, церковью, «миром», соседним лесом и рекой, сменой времен года и звездами на небе. Они жили так, как их отцы и деды.
Петр Дмитриевич Боборыкин (1836–1921) в своих мемуарах «За полвека» пишет: «Крепостное право было в полном разгаре на всем протяжении моих детских и юношеских лет… Дикостей крепостного произвола над крестьянами – за целых десять и более лет – я положительно не видал – и не хочу ничего приукрашивать в угоду известной тенденции». «Приукрасить» – означало бы, в случае Боборыкина, сочинить как минимум сцену с телесным наказанием какого-нибудь непокорного крепостного.
Крепостное село жило в целом мирно. Поместье – не город, где легко и просто вызвать полицию. Вызов полиции (исправника с инвалидной командой) в сельскую местность – дело, во-первых, исключительное, а во-вторых, долгое. Но помещики слишком своенравные и жестокие, самодуры, сластолюбцы, всегда опасались за свою жизнь. И опасались не зря. К примеру, в 1839 г. крестьянами был убит отец Достоевского, отставной врач, человек вздорный и чрезмерно вспыльчивый. Та же участь постигла в 1828 г. отца будущего историка Николая Костомарова. Крестьяне убивали помещиков не из «социального протеста», как нас уверяли в советской школе, а за отступление от неписаных, но для всех очевидных нравственных законов, причем главных поводов всегда было два: жестокое самодурство и любострастие. За полтора десятилетия (1836–1851) в России произошло 139 убийств помещиков и управляющих, примерно 9 убийств в год на огромную страну. Если к убийствам добавить покушения на убийство и нанесенные ранения, то за 20 лет, между 1836 и 1855 гг., эта цифра возрастает до 267, или до 13 в год[56].