Стоя на одной ноге и осторожно балансируя туловищем, лебедиха в последний раз змеевидно изгибает шею над спиной, а свободная нога приподнимается, чтобы оправить перышки вокруг клюва. Туалет окончен. Величавая красавица стоит передо мной в своей белоснежной чистоте, и мне почти стыдно, что я подглядывал за ее интимным туалетом.
Однако она еще не сразу садится на гнездо. Несколько мгновений она стоит и разглядывает яйца, потом делает шаг вперед и начинает их переворачивать словно никак не может найти для них положения, которое бы ее удовлетворяло. Она знает, что яйца нельзя согревать только с одной стороны, что их надо переворачивать. И она это делает долго и старательно.
Наконец яйца лежат в таком положении, которым она остается довольна. Теперь можно опуститься на гнездо. Туловище еще шевелится, принимая более удобное положение, клюв еще подбирает соломинки и слетевший с нее пух и засовывает между яйцами, чтобы они не стукались друг о друга, но вот лебедиха сидит совершенно спокойно. Шея высоко поднята и слегка выгнута, белые перья раскинулись над гнездом словно горностаевая мантия.
Но спокойствие продолжается недолго. Вдруг птица поднимается, ерзает, как собака, которая хочет поправить свое ложе, бросает взгляд в сторону моей камеры, отворачивается, наклоняется вперед, вытянув шею через край гнезда Я недоумеваю. В чем дело?
Лебедиха начинает вытаскивать из воды камыш. Захватив сразу несколько стеблей широким клювом, она поднимает их над гнездом и швыряет от себя так резко, словно сердится. Я замечаю, что она бросает камыш в мою сторону, словно воздвигая перед собой заслон. Но я все еще не могу понять ее намерений.
Мне известно, что большинство птиц, строящих пловучие гнезда, в течение всего времени, пока сидят на яйцах, имеют обыкновение снова и снова поправлять свое гнездо. Однако действия лебедихи не были похожи на простую поправку гнезда. Они явно имеют какую-то особую цель. Может быть она это делает из-за ветра?
Но когда я снова ловлю ее подозрительный взгляд, мне становится ясно, что дело в моей камере. Птица вероятно услышала щелканье затвора, но главным образом ее тревожит стекло, сверкающее из-под камыша. Не настолько тревожит, чтобы это ей помешало сидеть в гнезде, но во всяком случае этот направленный на нее и на гнездо глаз ей не нравится, и она хочет от него укрыться. Вот почему она начала воздвигать между ним и гнездом заслон из камыша.
Все следующие дни лебедиха продолжала относиться нервно и подозрительно к моей камышовой засаде, пока я однажды ночью не убрал челнок в другое место, по ту сторону гнезда, откуда я мог заснять и ее супруга. С этих пор ее поведение стало более спокойным. Быть может она в конце концов убедилась, что странный камышовый бугор не страшнее любого другого бугра. Попрежнему она каждый раз тщательно удостоверялась, что лодка, пришедшая с двумя людьми, удалилась тоже с двумя.
Однажды случилось, что Фредерик, оставив меня в засаде, забыл сделать чучело, и в тот раз лебедиха так и не вернулась к гнезду. Прождав ее целый час, я убрался во-свояси, опасаясь что иначе яйца застынут в гнезде.
* * *
Прошло несколько недель. Новый камыш вырос и окружил гнездо высокой зеленой стеной. С озера уже не видно сидящей на гнезде самки, и самец прячется в камышах.
Однажды утром, прибыв на место, я вижу, что два птенца сидят в гнезде, а писк третьего доносится сквозь дырочку в пробитой скорлупе. Часть пожелтевшего камыша, маскирующего мой челн, развеяна ветром, и подозрительно выглядывает нос лодки. Но все окрестные птицы давно привыкли к этому предмету. Лысухи не обращают на него внимания. Трясогузки и дикие утки спокойно садятся на него.
Я лежу в пригретой солнцем камышовой засаде. Кажется, комары со всего света собрались сюда, чтобы изводить меня. Но так заманчива перспектива заснять лебедиху вместе с ее птенцами, что я мужественно терплю. Много раз я наблюдал из засады, как она приближалась к гнезду, и всякий раз она это делала с большими предосторожностями. Но сегодня она приближается еще тише и осторожнее чем когда-либо. Она то-и-дело останавливается и долго медлит среди камышей, лишь едва скользя взад и вперед по воде.
Птенцы, усевшись рядышком на край гнезда, видят ее и возбужденно пищат. Наконец мать решается приблизиться к гнезду. Наклонив голову к воде, она быстро подплывает, и лишь у самого гнезда снова поднимает голову и зорко озирается по сторонам. Из камышового холмика опять глядит на нее странный блестящий глаз, не раз вызывавший в ней тревогу. Но сейчас ей не до него. Птенцы ждут ее. Миг — и она уже стоит на гнезде, вытянув шею как можно выше, чтобы можно было видеть поверх камыша, не приближается ли откуда-нибудь лодка с людьми.
Я знаю, что сегодня вероятно в последний раз вижу ее, и мне почти грустно от этой мысли. За эти недели я привязался к моей гордой белоснежной красавице. Не пройдет и двух дней, как мать и отец уведут своих пушистых серебристых птенцов в самую гущу камышовых зарослей. Однако и там им придется встречать грудью немало опасностей, чтобы защитить и охранить свой выводок. Скоро настанут грозные дни, когда с окончанием запретного времени в камышах затрещат выстрелы. Правда, на бумаге запрещено стрелять лебедей и ловить их птенцов. Но в действительности птенцам не раз придется торопливо нырять, спасая свою жизнь.
Спустя некоторое время птенцы превратятся в молодых лебедей с серым оперением. И когда над Тоокерном зазвучат крики тянущих на юг певчих лебедей, они тоже испустят короткий тоскливый крик, и крылья понесут их в стремительном полете через моря и земли к далекому югу.
До будущей весны, белоснежные красавцы!
Из дневника охотника.
Очерк Алексея Толстого.
Европа круто обрывается с правого берега. Налево — Азия. На правом берегу — казачьи поселки, налево — киргизские аулы и юрты. Хотя все это — разговор: оба берега пустынны, редкие селения где-то в степях, за горячей мглой. Урал вьется по ровной как стол пустыне. Яры и светло-песчаные отмели, неширокие заросли ивы и тополя. Течение подмывает берег, песчаные обрывы с шумом рушатся в реку, обнажая веревки солоцкого корня (до сотни тысяч тонн лакрицы), сваливая в Урал целые леса. Из воды торчат пни и коряги (бедствие для судоходства).
Бледное небо тронуто в бесконечной высоте пленкой перистых облаков. На эту страну за четыре летних месяца не упало ни капли дождя. Зной. На круче, на фарватерных вехах сидят орлы, коршуны плавают неспеша над отмелями, дрожит крыльями пустельга. На песочке у воды — кулики-сороки, кулички-воробьи, чибисы, длинноногие кривоклювые кроншнепы. Летит серосизый вяхирь через реку, стаями с полей на озеро мчатся дуры-утки. Пустыня. Лишь редко заметишь наверху яра отверстие землянки бакенщика. Сам бакенщик — уральский казак — и помощник его (непременно киргиз) сидят под ветлой. Рыбу ловить им запрещено. Курят, глядят на излучину реки, на вешки, на голые пески.
Тишина здесь доисторическая. Раз в две недели проходит пароход. Прежде уральские казаки так берегли Урал, что за крик, — если кто шумел на берегу, беспокоя ленивую рыбу, — били и штрафовали. Теперь по руслу наколотили фашинных заграждений, сбивающих струю в фарватер, шлепают пароходные колеса. Осетр, любя выходить из омута на отмель кушать и нежиться, недоволен шумом. Время заповедного Урала ушло безвозвратно. Иные старые казаки грозят покидать с кручи всех водных инженеров, бакенщиков и капитанов, поломать фашины. Но думается, что осетр в конце концов привыкнет к культуре — обойдется. Тем более, что пароходное движение не слишком здесь бойкое: ночью пароходы становятся на якорь, днем — маятся на перекатах. То вдруг поперек Урала вброд едет казак на волах, и нужно давать задний ход, чтобы не задавить человека. «Ты, трах-тарарах, — кричат в рупор с парохода, — проезжай скорей!» Но не торопится бородатый казак, бредя по пояс в воде за возом. Или зашуршало днище о песок, — сели. Команда и добровольцы вылезают с лопатами в воду и разгребают песок, на закинутом якоре пароход протягивается по нескольку сантиметров в час. Желающие могут купаться или поохотиться на озерах.
Здесь не Миссисипи. И вот бакенщик и помощник-киргиз видят — идут по реке две лодки. В передней — три нездешних человека, наполовину голые, на носу жмурится собака, на корме — женщина с папироской и в рыбачьей соломенной шляпе, одета в розовую ночную рубашку. На задней лодке — пять человек, тоже нездешние, голые, облупленные, гребут лениво, — жарко, торопиться некуда. В лодке — куча мешков, чемоданов, ведер, удочек, ружей. На мачте висит кусок вяленого осетра. (Это я настоял на том, чтобы из пойманного на перемет осетра сделали балык. Шумели, спорили, голову и хвост все-таки съели в ухе, а потом за балык благодарили.)