не только физическим, но и нравственным недугам. Партийный дискурс так и понимал инакомыслие – как моральный упадок. На латыни
degenero («упадок», «вырождение») этимологически восходит к «отпадению от родового ствола» и часто отсылает к вырождению добропорядочной или благородной фамилии. Эта этимология довольно близка к общему смыслу того, что хотели сказать большевистские моралисты, а именно что сознание тех членов партии, кто поддерживал оппозицию, было ущербным. В конце концов, диагноз «упадничества» обладал чудесным свойством: измену студентов пролетарского происхождения своему классу он объяснял «падением», испорченностью характера.
Диагноз вырождения стоит в центре нашего внимания в этой части книги. Это понятие не только связывает вместе функционирование различных герменевтических аппаратов, занятых оценкой «я» оппозиционеров, но и возвращает нас к автобиографическому дискурсу большевиков. Если при анализе автобиографий нас занимало эсхатологическое исчисление времени и его преломление в индивидуальном движении большевиков к свету, то тут, все еще оставаясь в пределах линеарного времени, мы замечаем, что сознание большевиков, предположительно, могло идти и вспять. Считалось, что революционеры теряли способность ориентироваться, если их тело подвергалось чуждым веяниям. Большевик времен НЭПа часто был ущербен, болен, обескуражен.
Истоки большевистских идей вырождения лежат в европейской мысли конца XIX столетия. Своим широким хождением этот термин обязан сочинениям Бенедикта-Огюстена Мореля, французского психиатра, который перевел христианское понятие грехопадения на современный, научный язык. Согласно Морелю, социальные проблемы нашей современной эпохи явились результатом «наследственного вырождения» [1441]. Идея, что люди могут вырождаться, шла рука об руку с расовыми теориями. Не последнюю роль в усвоении теории вырождения теоретиками социальных наук сыграл дарвинизм. Отважившись на распространение своих воззрений в область социологии, Дарвин привел в качестве примера упадок греческой и испанской цивилизаций, дабы убедить своих читателей «помнить, что прогресс не есть неизменный закон… [упадок] слишком часто случался в мировой истории» [1442].
Классовая теория, с известными натяжками, вывела похожие идеи упадка. Маркс лично указал путь в этом направлении, когда, ближе к концу жизни, попытался сравнить общественный и биологический процессы. «Я смотрю на развитие экономической общественной формации как на естественно-исторический процесс, – писал Маркс в 1867 году. – <…> …Теперешнее общество это не твердый кристалл, а организм, способный к превращениям и находящийся в постоянном процессе превращения» [1443]. До полноправного использования понятия упадка отсюда было рукой подать: есть нации «революционные» и «контрреволюционные», утверждал Энгельс в 1849 году, причем первые по своей природе являются жизнеспособными, «носительницами прогресса», а вторые – нет. Всем остальным нациям «предстоит в ближайшем будущем погибнуть в буре мировой революции». «И это тоже будет прогрессом», – считает он [1444]. Когда Марксу потребовалось объяснить экономическую отсталость Африки, он заявил, что «распространенный негритянский тип – это дегенеративная форма более развитого существа» [1445]. В речи у могилы Маркса 17 марта 1883 года его соратник Энгельс сказал: «Подобно тому как Дарвин открыл закон развития органического мира, Маркс открыл закон развития человеческой истории…» [1446] Эта аналогия побудила Энгельса придать понятию упадка расширяющий смысл, так что он происходил уже не на уровне расы, а на уровне общественного анализа [1447].
Энгельс развил марксистскую теорию упадка, конкретизировав ее и применив к загнивающему общественному строю Европы. С его точки зрения, упадок являлся важной составляющей парадигмы, с помощью которой можно было описать кризис капитализма. Первоначально, доказывал Энгельс, капитализм был прогрессивным. Но, исчерпав себя к концу XIX века, этот общественный строй вступил в регрессивную стадию и начал загнивать. Один экономический кризис следовал за другим до тех пор, пока – в эпоху безудержной борьбы за существование – капитализм не вынудил человечество вернуться на примитивную, животную стадию. «Примечательно, – писал Маркс Энгельсу в июне 1862 года, – что Дарвин в мире животных и растений узнает свое английское общество с его разделением труда, конкуренцией, открытием новых рынков, „изобретениями“ и мальтусовской „борьбой за существование“». Признав, что Дарвин убедил его в том, что «для современного буржуазного развития величайшим позором является то обстоятельство, что оно не вышло еще за пределы экономических форм животного царства» [1448], Энгельс объявил капитализм обреченным. Человечество должно открыть себя заново, найти путь, выводящий из тупика дикости [1449].
Союзники Энгельса в лагере социал-демократов единодушно заявили, что только сознательная организация труда способна преодолеть вырождение. «Итак, – суммировал Энгельс, – на каждом шагу факты напоминают нам о том, что мы отнюдь не властвуем над природой так, как завоеватель властвует над чужим народом, не властвуем над нею так, как кто-либо находящийся вне природы, что мы, наоборот, нашей плотью, кровью и мозгом принадлежим ей и находимся внутри нее, что все наше господство над ней состоит в том, что мы, в отличие от всех других существ, умеем познавать ее законы и правильно их применять» [1450]. Август Бебель, продолжатель Энгельса, утверждал, что только при социализме у каждой личности появится возможность беспрепятственного развития. Чтобы гарантировать такой прогресс, следовало «сознательно и должным образом применять ко всем без исключения людям» нечто вроде дарвинистской социальной инженерии [1451]. Энрико Ферри, итальянский социал-демократ, сходным образом подчеркивал важность социального дарвинизма – «органического продолжения и завершения биологического дарвинизма». Ферри считал, что социальный дарвинизм предназначен исправить болезнетворные последствия капиталистического общественного отбора, что, на его взгляд, было только естественно: при социализме итогом борьбы за существование поистине будет «выживание лучших», по той причине, что «в благотворной среде победа достается самым здоровым» [1452].
Направление евгеники, занятое выведением биологически высшей человеческой породы, представляло собой одну из магистральных линий, через которую происходила у большевиков ассимиляция понятий упадка и разложения [1453]. Николай Кольцов, один из главных поборников советской евгеники, в начале 1920‐х годов доказывал, что революция исчерпала жизненные способности пролетариата и привела к понижению революционного генофонда. Многие рабочие погибли молодыми, не оставив потомства, в силу чего следующее поколение изобиловало вялыми, «инертными индивидами». Раса рабочих вырождалась, теряя свои творческие силы, и в результате оказалась отодвинута от прогресса человечества [1454]. Юрий Филипченко в 1922 году предлагал обратиться именно к евгенике, чтобы избежать аномалий в вопросах конституции тел, физической силы и темперамента [1455]. Большевики должны были бить тревогу, чтобы не допустить полного вырождения революции, особенно перед лицом новой экономической политики, которая, как ни печально, способствовала возвращению людей в условия жесткой, бездумной экономической конкуренции [1456].
Какое отношение все это имело к марксизму? Разве «раса» и «класс» не противоречащие друг другу понятия, где первое ставит ударение на «природе» и ищет объяснений поведения человека в животном царстве, тогда как второе, напротив, подчеркивает не природу, а общество и именно в обществе