Повышенным чувством лингвистического патриотизма всегда обладали французы. Всех носителей своего языка — в Европе, в Африке, в Канаде — они называют «франкофонами», а социально-культурное бытие своей речи обозначают понятием «франкофонии». Даже специальное министерство по этой части у них имеется.
А чем мы хуже? Так подумал я однажды и изобрел термин «русофония». Да! В доказательство могу предъявить известный парижский русскоязычный журнал «Синтаксис», где в 1991 году напечатано эссе, которое так и называлось — «Русофония». Сочинил его в Цюрихе, где преподавал русскую литературу. Тогда наши богачи еще не оккупировали Швейцарию, и никто не мог предвидеть, что всего через десяток лет продавцам дорогих ювелирных магазинов на Банхофштрассе придется выучить выражение «Добро пожаловать», чтобы приветствовать самых расточительных покупателей в мире. За дверями университета русская речь в ту пору не слышалась, и, разлученный с нею, я начал лелеять мечту о русофонии. Приехав читать лекцию в Сорбонну, показал свое эссе создателям «Синтаксиса» — Марии Розановой и Андрею Синявскому. Помню, Синявский, увидев само название, оживился и заулыбался: уж он-то был отъявленный «русофон»: читал лекции студентам только по-русски и, живя в Фонтене-о-Роз, делал вид, что по-французски не разумеет.
Идея русофонии вызвала отклик у авторитетных лингвистов. В предисловии к коллективному труду «Русский язык конца XX столетия (1985–1995)» его ответственный редактор Е. А. Земская берет сторону не тех, кто ужасается нынешнему состоянию языка, а тех, кто «спокойно оценивают современный язык и призывают внимательно разобраться в том, что в нем нового, что необычного». Ведущий исследователь разговорной речи вместе с коллегами поддерживает идеею русофонии как «веселой науки», не претендующей на императивность: «Мы не нормализаторы».
С момента изобретения термина прошло пятнадцать лет — и что я вижу? В Париже учреждена новая литературная премия «Русофония», которая «будет присуждаться за перевод на французский язык написанного на русском языке литературно-художественного произведения». То есть речь о культурном звучании русской словесности по-французски. Что ж, и против такой трактовки термина ничего не имею. Взаимодействие языков и культур всегда на благо.
А кто в Москве печется о широком звучании русского слова? В президентском указе «органам исполнительной власти субъектов Российской Федерации рекомендовано осуществить соответствующие мероприятия в рамках проводимого Года русского языка». Может быть, создадут нечто вроде «министерства русофонии»? Но не будем ждать одних милостей сверху. Считаю, что «четвертая власть» в вопросах языковой политики может быть не менее эффективна и мобильна, чем власть исполнительная.
Если каждый журналист годик побудет настоящим «русофоном», подлинным защитником языковой культуры, если он добровольно откажется от штампов в писании и сквернословия в устной речи, — как свободно вздохнет «великий и могучий».
Вспомним грустные лингвистические анекдоты советского времени. После того, как советские туристы побывали в отеле, у следующих постояльцев из Союза спрашивают: «Вам кофе в постель — или ну его на фиг?» А предлагая бесплатное угощение, официантка поясняет: «Халява, сэр!» То есть мы сами экспортировали отнюдь не лучшие образцы родной речи. Огорчительно, например, что в Польше молодое поколение не знает русского языка. По-английски приходится общаться с населением славянской страны. Абсурд! Но, чтобы повернуть к нам сердца поляков, нужно дать им нечто подобное сердечному слову Окуджавы, нервному порыву Высоцкого. Обоих наших великих бардов там не забыли до сих пор. А если мы будем блистать перлами вроде «конкретно, блин!», то нечего и рассчитывать на взаимную близость.
На недавнем международном симпозиуме «Русская словесность в мировом масштабе» много говорилось о величии нашей классики, а вот по адресу современных мастеров слова пришлось услышать неприятные отзывы. Итальянский славист Стефано Алоэ весьма саркастически оценил речевую культуру писателей, приезжавших на неделю русского языка. Так, говорит, некрасиво выступили они у нас в Вероне, что заядлые поклонники России решили не ездить туда на Рождество. Ну, если литераторы делают своей стране такую антирекламу, то чего же ждать от простых смертных…
Ладно, закончим все же на жизнерадостной ноте. Один русский поэт недавно осуществил во Франции своего рода революцию и добился подлинного торжества русофонии. Правда, поэт не слишком молодой: за сто двадцать годков перевалил. И в то же время язык его остался вечно юным. Речь о Велимире Хлебникове. В Лионском университете прошлой осенью состоялась научная конференция хлебниковедов. Обычно тамошние русисты делают свои доклады по-французски — таков неумолимый закон «франкофонии», ему подчиняются все граждане, в том числе и русские эмигранты. Но Хлебников — особая статья. Он ухитрялся обходиться без греко-латинских корней, без иноязычной лексики, весь свой мир строил на славянской основе. Смотрят ученые: ну, нельзя о Велимире собеседовать иначе, как на родном языке поэта. И три дня звучало на берегах Роны русское слово. Ценный прецедент.
Словари не просто переиздаются — они уточняются и обновляются. Но есть один, который много лет не пересматривался, хотя сделать это давно пора. И, в общем, не трудно, поскольку он весьма невелик. Всего тридцать слов, как утверждали в 1927 году его авторы-составители.
Вы, наверное, уже догадались, что речь о героине «Двенадцати стульев» Элл очке Щукиной, которая в своей жизни легко и свободно обходилась тридцатью словами. Ее речевой репертуар был в десять раз меньше, чем лексикон людоедского племени «Мумбо-Юмбо». Причем доподлинно Ильф и Петров воспроизвели пункт за пунктом только семнадцать единиц Эллочкиной лексики и фразеологии. Теперь уже безнадежно устаревшей. «Не учите меня жить» — еще можно услышать сегодня, но «хамите», «парниша», «поедем в таксо», «срезала, как ребенка» — эти перлы отжили свой век. Сменились другими. Да и имя Эллочка встречается редко. Современная типичная любительница шикарной жизни носит более модное имя. Например, Ксения.
В 1961 году, помнится, вышел оранжевый пятитомник Ильфа и Петрова — как гонялись за ним книголюбы! «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» сделались библией интеллигенции. Именно тогда сатирик Владимир Лифшиц сложил стихи о бессмертной героине, которая в новых исторических условиях сменила словечко «парниша» на «чувак», «знаменито» на «волнительно» и так далее. Поэтический приговор был суров: «Русский язык могуч и велик. Из уваженья к предкам не позволяйте калечить язык Эллочкам-людоедкам!»
Справедливо. Но теперь мы не такие утописты и мечтатели, какими были наши милые шестидесятники. Что значит — «не позволяйте»? Куда денешь песенную попсу, телевизионные ток-шоу? А дамские детективы, на которых держится книжный бизнес? В издательствах-монстрах господствует беспощадная цензура, требующая от авторов держаться в основном в рамках людоедского словаря. Эту броню никаким смехом не пробьешь. Реальная же действенность художественной сатиры в том, что, посмеявшись над персонажем, читатель примерит гротескный образ к самому себе. По поводу «Госпожи Бовари» Флобер говорил: «Эмма — это я». А слабо нам, вспоминая Ильфа и Петрова, самокритично сказать: «Эллочка — это я»?
Человек — существо, склонное к подражанию. В первую очередь — речевому. Как легкомысленный шлягер впивается в память и начинает крутиться в голове, так и словесный штамп. Услышим его — и тут же невольно повторяем: «Круто!» или «Ну, полный абзац!». Как все — так и мы. Но владеть словом — это не просто соблюдать нормы и избегать ошибок. Это говорить по-своему, разнообразно и гибко. И лучшая реакция на штамп — внутреннее решение: я так говорить не буду, оставлю это слово или выражение для гламурной Ксении.
Вот, скажем, популярное ныне речевое клише: «Я в шоке». С лингвистической точки зрения криминала в нем нет. Раздражает оно именно своей частотностью. Никакой женщине не понравится, если у нее с подругой окажутся совершенно одинаковые кофточки. Так зачем же все время пользоваться одинаковыми речевыми конструкциями? Богатая речь — это большой гардероб синонимов. Вместо «я в шоке» можно сказать: «досадно», «печально», «я огорчена», «неприятно это слышать».
Героиня Ильфа и Петрова любила выражение «толстый и красивый», такова была «характеристика неодушевленных и одушевленных предметов». У сегодняшней Ксении и ее подруг в ходу сочетание «белый и пушистый», поначалу звучавшее смешно, а теперь ставшее пошлостью.
Наша Ксения — существо избалованное. Не любит испытывать дискомфорт. «Как же! Буду я париться!» То есть беспокоиться, волноваться. (Уверен, что недолго проживет это слово в таком значении, вернется в русскую баню, к шайкам и веникам.) Постоянно недовольна тем, что приятели и знакомые ее «достали» или даже «заколебали». В последнем из приведенных слов она ничуть не улавливает замаскированного матерка. Устаревшее «Хо-хо!» сменила на «Блин!» И вообще в отличие от державшейся в рамках ильфо-петровской героини наша современница не брезгует и открытым матом.