ВЫНУЖДЕННО КОРОТКО- о трепетном, нежном, чутком отношении Бондаренко к своим героям (что считается признаком "вахлачества" в среде либеральных критиков, даже в собственных рафинированно-оскопленных текстах остающихся ощутимо брезгливыми, самодовольными и надменными к тем, о ком пишут). Ко всем им автор книги относится как любящий и глубоко сопереживающий брат, нет, скорее, отец. Кстати, таким был Гоголь для своих героев — даже для Плюшкина, Собакевича и Коробочки, которым всегда был готов протянуть руку, оберечь, спасти. Эту мягкую человечность ныне многие отмечают у когда-то непреклонного, неистового и бесстрашного Бондаренко. Сам это он склонен объяснять и возросшим христианством, и воскресением после клинической смерти, и неожиданно открывшемуся умению радоваться великому чувству сопричастности любого человека с Богом.
Впрочем, последнее обстоятельство вовсе не исключает существование и антигероев у Бондаренко, которые периодически всплывают то там, то здесь на страницах книги. Это, как правило, любители поисков конспирологических и конспироманных смыслов, толкователи канонических текстов массового извода, неспособные увидеть за мелкими и часто бессмысленными сходствами, вызывающими у них восторг, глубинные исторические смыслы. Это иронично названные тем же У. Эко "одержимцы", демонстрирующие невежественно-мистический подход к русской истории, лгущие и меняющие свой облик в угоду разрешенной сверху оппозиционности. Слегка перефразируя парадоксального Нилогова, их можно назвать культуртрегерами, всевозможными конферансье, антрепренерами, герольдами, капельмейстерами и тамбурмажорами западной культурной традиции. Об антигероях своей книги Бондаренко в лучшем случае говорит как о предтечах, к которым он относит писателей вполне приспособленных к образу жизни своих современников, но которые одновременно стремятся "быть выше", проповедуя новые либо пропагандируя еще мало распространенные способы художественного ремесла. Их роль сводится к ускорению внедрения нового, но ускорению, как убедительно показывает Бондаренко, по большей части разрушительному — им не дано никогда придать своему творчеству действительно новое направление, ибо эта миссия возлагается в истории литературы на пророков и юродивых.
Каждый раз при чтении книги, возвращаясь к вопросу о природе и сущности парадигматики (да простят мне неистребимую профессиональную привычку к научной стилю!), составляющей семантическое поле "одиночества", мне хотелось бы сказать о том сильном впечатлении, которое производит глава о Юрии Кублановском. В ней пытливому аспиранту-лингвисту когнитивный подход позволит выявить интереснейшую этнокультурную специфику метафоризации понятия "одиночество". Оно у Кублановского, убеждает читателей Бондаренко, в том, что напрочь отсутствует у других, в "россыпью разбросанных славянизмах", в "архаике национального самосознания", в "византийском почвенничестве", делающим его очень близким Сергею Аверинцеву (здесь надо спорить — Аверинцев в последние годы жизни, прежде всего, униат, что серьезно корректирует любое с ним сравнение), но, одновременно, и отдаляющим поэзию Кублановского от общего либерального потока.
О византизме скажу чуть подробнее. Не знаю, подозревает ли Бондаренко у себя наличие дара, не будучи кабинетным ученым, давать мощный импульс всевозможным научным проектам, но вот чему я сам стал свидетелем. Прошлой весной, ворвавшись, как Грибоедов в свое время, на Кавказ, на очередную кожиновскую конференцию в Армавире, он заставил местное профессорское сообщество задуматься о византийских основах здешнего русского бытия, заклеймил общественное безразличие к развалинам старейшего на территории страны православного храма в Тебердинском ущелье, а автора этих строк устыдил в непозволительной медлительности издания давно задуманной монографии "Русский Кавказ". И что же? На сегодня а) подготовлен совместный с сербскими, греческими, болгарскими и украинскими учеными проект "Южная православная дуга как культурное пространство"; б) депутаты Народного Собрания Карачаево-Черкесской республики одобрили выделение средств на восстановление упомянутого храма; в) опубликован "Русский Кавказ" В. Шульженко, четко обозначивший всю объективность и, самое главное, приоритет русского присутствия здесь еще в "доистории", то есть до Киевской Руси.
Что ж, Владимир Григорьевич, спешу сообщить, низко вам кланяется за это взбодрившаяся профессура, в своих собственных национальных истоках неожиданно обретшая дух и волю!
Однако продолжу. Такой же чужой, как и Кублановский, во всех поэтических лагерях видится Бондаренко и Ольга Седакова, к которой относится с нескрываемой симпатией, почти с восторгом. Будь она мужчиной, рассуждает автор, и родилась бы в средневековой Европе, она стала бы странствующим рыцарем (классический одиночка! — В.Ш.)
Одиноки среди "детей победы" и Александр Щуплов, и Михаил Ворфоломеев, и Евгений Нефёдов, и Татьяна Реброва, "непонятно почему" выпавшая из всех поэтических обойм современности, и даже, казалось бы, ныне самый преуспевающий из них "западник с русской душой" Александр Потёмкин — последний "щедринец" русской литературы!
В МНОГОЧИСЛЕННЫХкультурных контекстах 70-90-х одиноки, но глубоко по-своему, и "дети оттепели". Бондаренко, удивительно точно идентифицировавший суть явления, включает в свою историю русской литературы Вячеслава Дёгтева, создавшего на рубеже столетий уникальную галерею современных героев-одиночек: учительницу Ольгу из "Джяляб", женщину-снайпера из "7,62" и др. Да и самого автора соблазнительно сравнить со снайпером, одиночкой по сути своей профессиональной деятельности, ибо Дёгтев, мечтавший с детства стать русским Робин Гудом, стал в русской литературе скорее Джеком Лондоном — "эсхатологическим" романтиком и трагическим одиночкой.
Вряд ли правильным будет назвать "юродивым" кого-либо из "детей оттепели", или, если до конца следовать классификации Бондаренко, "рожденные в пятидесятые". Юродство, как его понимает Бондаренко, есть высший уровень одиночества — трансцендентального, метафизического. Но не в том смысле, что юродивые находят собственное предназначение в парадоксальных смыслах бытовой жизни. Здесь весьма примечательна цитата из книги, словно перекидывающая мостик от "юродивых" к "пророкам" и объясняющая одновременно разницу между ними. Это признание учителя Норвегова своему ученику из "Школы для дураков": "О, какой упоительной надсадой и болью кричал бы и я, если бы было мне дано кричать лишь наполовину вашего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, ваш наставник, перед вашим данным свыше талантом. Так кричите же вы — кричите за себя и за меня, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглупленных, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех…"
Что же выделяет "рожденных в пятидесятые" от предыдущего призыва? Прежде всего — опора на собственный опыт, стремление его честно прожить. Кого ни взять — у каждого тяга вырваться из общего круговорота. У того же Юрия Полякова одиночество в современной литературе было, по Бондаренко, чуть ли не запрограммировано изначально. Прежде всего, из-за предельной искренности и простодушной иронии, моментально обособивших его в кругу сверстников. Ведь Поляков никогда не скрывал, что он смолоду был традиционалистом, государственником, противостоящим попыткам разрушения русской государственности. Но по любому, как говорят мои внуки, Поляков сегодня — лучший пример для молодых писателей потому, что проживает свою жизнь вполне традиционно, не вставая на котурны, то есть так, как издревле было принято в нашем народе.
Два призыва одного поколения, автор это утверждает исподволь, без лозунговой категоричности, совершенно гениально объединяет в одном художественном тексте эпохи Олеся Николаева, сочетающая в своем творчестве элементы "юродства и интеллектуализма, холодноватой ясности, застывшей музыкальности и внутренней лихорадочности". Её место в истории русской литературы Бондаренко не случайно "окучивает" столь любовно и тщательно — она знак и суть поколения, она вся состоит из "бахтинских" оппозиций, обязательной для поколенческой характеристики раздвоенности, "между игрой и молитвой, между роскошью и аскезой, между легким огнем и тонким хладом, между смирением и дерзновением, между странствием и оседлостью, между материнским долгом и капризами красивой и талантливой женщины", и вот что самое главное, "между юродством и эстетством".
Ставит же точку в книге отклик одного из "детей оттепели", уже не юродивого, но настоящего пророка, произнесшего во времена смуты и разброда: "И расцветешь на зависть всем врагам, / Несчастная великая Россия!" Кому-то может показаться прихотью желание Бондаренко разместить в пантеоне "детей оттепели" Игоря Талькова, более того, закончить главой о нем книгу "персоналий". Но не случись этого, сама ее идея выглядела бы куцей и неубедительной, уменьшающей вклад "пророков" в национальное возрождение русского народа.