Это писал Новаллис еще в начале века, это, увы, не устарело и в сей, горький русский день.
4. Тропа, оказывается, вела не в парк, не в сад, она привела на кладбище. Он попытался прочесть латинскую надпись на ближнем памятнике, получалось нечто вроде: “Ты сетуешь, как ничтожна была причина, приведшая его к смерти. Вспомни, сколь более ничтожна была причина, приведшая к его рождению, и не удивляется…”
Походил от могилы к могиле, спустился к обрыву, сел на камень, стал глядеть на море.
Пахло полынью, хвоей, покоем. Он сидел на теплом камне, обхватив колени длинными белыми пальцами, редкие желтые волосы шевелил ветер, в дымчатых, сильно закрывающих лицо очках отражалось солнце.
Он сидел и смотрел: перед ним не было ровно ничего необыкновенного — полукруглая желтая полоса песка и гальки, обхватывающая белесую, сверкающую, бесконечно глубокую, бесконечно спокойную воду, над которой бесконечно, огромно висела масса чистого воздуха. Он смотрел, не имея сил оторваться, чувствуя, как ходят в нем счастье, умиротворение, благословение.
Катарсис, экстаз — отчего?..
Господь осенил его могучим, как удар тока, не имеющим ни определения, ни названия. Он счастливо покорно оцепенел.
5. Идти обедать в санаторий ему не захотелось, он зашел в подвальчик, съел пиццу, запил сухим вином, потом выпил еще рюмку неразбавленного виски. Пошел снова бродить, опустошенный и счастливый, словно после свидания с женщиной.
На афише концертного зала прочел знакомую фамилию знаменитейшего русского пианиста, на концерты которого в Москве невозможно было попасть, и вдруг купил билет.
Серьезную музыку, да и вообще все то, что можно было назвать музыкой, он не любил и не понимал, но тут, наверное, подействовало, что, приехав, от какого-то соотечественника он услыхал, что этот музыкант, — всяческие интимные россказни про которого бытовали в их кругах, — здесь и живет на вилле своего знаменитого друга, спасаясь, вероятно, таким образом от российских невзгод.
Полутемный небольшой зал заполнялся лениво, рядом села пара, зашуршала конфетными бумажками, старик, севший по другую сторону, начал устраивать кинокамеру с блицем.
На эстраду вышла ведущая, взглянув на старика, произнесла, что господин Великий Музыкант просит во время концерта не фотографировать. Старичок камеру спрятал, но когда, объявив программу первого отделения, ведущая ушла, достал снова.
Вышел Великий Музыкант в черном, с залосненными лацканами, фраке, знакомый по давнишним показам по советскому ТВ, огромный, с огромной головой, поклонился, взявшись за стул, напряженно вытянув вдоль туловища правую руку, сел к роялю и сразу заиграл что-то дурное, сердитое, незнакомое, непонятное, ненужное.
Старик жужжал камерой, вспыхивал блиц, пара шуршала бумажками. Он сидел, разглядывая багровеющее большое лицо гения, подумывая, уйти ему сейчас или дождаться антракта.
Гений встал, поклонился, заиграл снова, бросив в полупустой несосредоточенный зал сердитый взгляд. Наклонился над клавишами — стал виден огромный лысый череп в редком рыжем пуху, квадратный, упрямо выдвинутый подбородок, лицо побагровело, плечи поднялись, сжались, руки втискивали, вдавливали в клавиши свое, себя.
На мгновение гений поднял веки — взгляд вдруг ожег, взял за сердце. Сразу не стало слышно шуршания бумажек, поскрипывания кресел, вспышек блица. Как бы не слышно было даже музыки, заполнившей пространство энергией. ОН смотрел только на лицо, покрывавшееся каплями пота, лицо багровое, уродливое, прекрасное, на этот сомкнутый немой рот — и принимал. Страстно распахнувшись, как никогда прежде, принимал могучие попытки — каждый раз, как гений поднимался, чтобы поклониться, он откидывался на спинку кресла обессиленный, счастливый…
Гений снова садился, приникал к клавишам, подминая под себя музыку, мысли ее создавшего передавая в зал только о себе и себя…
Смотрел на Гения, полуприкрыв глаза, иногда закрывал совсем, проверял, но все равно счастливо чувствовал на себе этот тяжелый, словно движение теплого воздуха, поток могучей энергии, подчиняющий, приподнимающий, влюбляющий в передающего…
Он ловил взгляд Гения, но тот, раз взглянув, тут же забыл о нем, подчиненном отрываясь от клавишей, мгновенно схватывал взглядом зал — редко сидящие кучки случайно зашедших скоротать вечер, и делал нечто и с ними, собирающее, соединяющее в одно, подчиняющее — служил свою мессу.
И зал подчинился, объединился в нечто цельно-счастливое, просящее “бисов”, аплодирующее, кричащее. Гений биссировал, пока не изнемог, и видели все, что он уже не может, хлопали и кричали “браво” — даже им, непосвященным, было понятно, что этакое случается лишь раз за жизнь.
Уходя, Гений бросил взгляд на него, и он благовестно, молитвенно поднес руки ко лбу.
6. Не взял такси, хотя накрапывал дождь, до санатория было высоко и далеко, а он и днем в хорошую погоду не рисковал лазать в эту гору, чтобы не уставать.
Но теперь пошел в темноте, оскальзываясь на намокших камнях, цепляясь за колючие кусты. Куртка скоро набрякла на плечах и отяжелела. Он шел, подставляясь струям дождя, чувствуя себя легким, молодым, исцеленным. Может быть, на самом деле исцеленным…
В этом Гении, которого он нес сейчас в себе, благовестно, страшась расплескать, было то же, что принимал он, сидя недавно над морем, или когда впервые слушал тот гул колокола у древнего монастыря, прошедший под вздрогнувшим небом от скалы к скале, этому подчинился, покорился безразличный, нелюбопытный, немузыкальный зал, стал выше, чище, лучше — на мгновения, а может быть, на часы спустя…
Что это было?.. Я бы сказала — Бог…
Сел на камень, улыбаясь, утирал с подбородка текущую от намокших волос воду кругом был слышен шелест струящихся капель, внизу светились в мокрой черноте огни города. Он промок насквозь, но не замерз, не боялся ничего, был уверен, что чудо произошло, Господь его услышал, он будет жить…
7. Он умер, не приходя в себя, на каталке в коридоре первого хирургического отделения Боткинской больницы от отека мозга.
Его привезли ночью, и наша палата проснулась: была она расположена как раз там, где в коридоре ставили каталки с безнадежными, либо когда не было мест. Проснулись оттого, что он громко кричал и ругался, потом ему, видно, сделали укол, он затих, заснули и мы.
Утром, идя умываться, я обратила внимание на его молодое холеное безумное лицо. Узнала его: он сидел наискосок от меня на концерте Гения в маленьком зарубежном городке год назад. С трудом, но узнала.
— Что с ним? — спросила я пожилую женщину, плакавшую над ним. — Отчего это?..
— Пришел с работы… Предприниматель он… — охотно ответила она. — Навеселе пришел, но не пьяный… И вдруг заговариваться стал… Вызвали скорую… Господи, да что же это такое, отчего?.. И врачи не подходят, не интересуются…
— Может, суррогат какой выпил? — предположила я. — Теперь ведь столько всего…
— Да уж они хорошую-то от плохой на нюх отличают… Сами занимаются…
Он умер в реанимации в ту же ночь, так и не придя в сознание.
Умер сорок дней назад и тот, Великий, подаривший ему, а возможно, и мне, еще сколько-то жизни.
“…Кто ты, странник с глазами грустными и влажными, как лот, который из всякой глубины вновь выходит на свет Божий, что искал ты в глубинах?.. Почему так скоро утратил, найдя?.. Отдохни теперь. Этот приют гостеприимно открыт для каждого…”
Александр Бобров
* * *
Южней Москвы — значительно южнее -
Во время экзотичных перемен
Я остаюсь хотя бы в мыслях с нею,
Хотя бы по картинке Си-Эн-Эн.
На ней опять — кремлевские интриги,
Но, кроме эха бесконечных свар,
В дороге есть классические книги,
Воспринимать и помнить Божий дар.
Объять весь мир отнюдь не ставил целью.
И сравнивал с Москвою вдалеке
Все города, открытые веселью
И больше всех понятной нам тоске.
КРАСНОЕ МОРЕ
Едва самолетный утишился гул,
Другой обозначился вскоре:
Я после столицы прохладной нырнул
В прогретое Красное море,
В целебное! — так я поверить хотел
Средь солнечных бликов не меркших
И пальм полинявших, и скопища тел,
Как водится, больше немецких.
Я с этой природою не был знаком.
На пляже в диковинку было,
Как черная цапля, дрожа хохолком,
Рыбешку в прибое ловила.
Ее бы уже шуганули у нас,
А может быть, камнем прибили…
Здесь зыбкая синь непривычна для глаз,
Другие прибои и штили,
Но мир этот яркий до самой Москвы
Дотянется словом всевластным.
Кораллы погасли, поскольку мертвы,
А море — останется Красным.
АРАБСКОЕ ШОУ
От ямщика до первого поэта
Мы все поем уныло. Грустный вой
Примета русская…
А. Пушкин
Представление трогает душу,
Если, весь как из трепетных струн,
Начинает разбег под “Катюшу”