Иван Ефремов был сторонником золотого сечения, античного идеала красоты, наиболее принятого в Европе, отнюдь не единственного, но самого, если так можно выразиться, рационального. Он полагал его, этот идеал естественным, а все отступления от канонов — искажениями, искусственными поправками. Ефремов вообще был рационалистом — если экстраполировать его мир будущего, довести до логического абсурда, он делается очень похож на «Мы» Замятина. Например, Ефремов не признавал юмора. Полагал, что стихи нужны для «разрядки» накопившихся эмоций, музыка — для создания определенного настроения… Все «для чего-то», все со смыслом — отсюда уже и недалеко до гимнов в честь гигиенического мыла.
Тем не менее, человек именно потому и человек, что он иррационален (вспомним знаменитый рассказ Станислава Лема «Дознание» — о тайном поединке человека и андроида). И бесполезность того или иного предприятия — один из самых «человечных» признаков человека. Недаром самое бесполезное и избыточное из всех искусств — поэзия — в таком почете. И все же…
Одиночество бегуна на длиной дистанцииМожно сколько угодно возражать Ивану Ефремову по мелочам, можно опровергать многие его построения — но главное остается неизменным. Ефремов был первым из фантастов и советских мыслителей, кто отважно и прямо заговорил о «животной природе человека». О том, что механизмы, заставляющие нас ценить красоту, любить, ненавидеть — имеют сугубо биологическую, материалистическую природу. Странно, но советская идеология, столь декларировавшая свою приверженность материализму, именно биологической, материальной природы человека чуждалась. Опасалась ее. Не признавала. Почему — другой вопрос, требующий, наверное, отдельного исследования. Но известно, что под запретом была и наука о поведении животных — этология, и наука о биологических основах поведения человека — бихевиоризм, и фрейдизм. Кстати, о запретном Фрейде Ефремов тоже не преминул напомнить.
«— Вы, я понимаю, сводите всю нашу эстетику к неким подсознательным ощущениям. Это, право же, хлестче Фрейда! — Оратор повернулся к аудитории, как бы желая разделить с ней свое негодование.
Гирин не дал ему высказать второй, очевидно, хорошо подготовленной фразы.
— Сводить — выражение, не соответствующее действительности. Не будем играть пустыми словами. Я думаю, что главные устои наших ощущений прекрасного находятся в области подсознательной памяти и порождены не каким-то сверхъестественным наитием, а совершенно реальным, громадной длительности, опытом бесчисленных поколений. Что касается Фрейда, то тут недоразумение.
Фрейд и его последователи оперировали с тем же материалом, что и я, то есть с психической деятельностью человека. Но путь Фрейда — спустившись в глубины психики, показать животные, примитивные мотивы наших поступков. Фрейдовское сведение основ психики к четырем-пяти главным эмоциям есть примитивнейшее искажение действительности. Им отброшена вся сложнейшая связь наследственной информации и совсем упущено могучее влияние социальных инстинктов, закрепленное миллионолетним отбором. Наряду с заботой о потомстве оно заложило в нашей психике крепкие основы самопожертвования, нежности и альтруизма, парализующие темные глубины звериного себялюбия. Почему Фрейд и его последователи забыли о том, что человек уже в диком существовании подвергался естественному отбору на социальность? Ведь больше выживали те сообщества, члены которых крепче стояли друг за друга, были способны к взаимопомощи. Фрейдисты потеряли всю фактическую предысторию человека и остались, точно с трубами на пожарище, с несколькими элементарными инстинктами, относящимися скорее к безмозглому моллюску, чем к подлинной психологии мыслящего существа. Моя задача, материалиста-диалектика, советского биолога, найти, как из примитивных основ чувств и мышления формируется, становится реальным и материальным все то великое, прекрасное и высокое, что составляет человека и отличает его от чудовищ, придуманных фрейдовской школой».
Да, говорит, казалось, Ефремов, Фрейд тоже стоял на биологических позициях, не надо обижать старика, но он слишком все упростил, свел к примитивным эмоциям, а человек — сложнее, а значит, лучше. В сущности, в описании эволюционной природы поведения и восприятия человека Ефремов во многом идет вслед за запретными тогда бихевиористами, хотя тут же оговаривается, на всякий случай — мол, это и есть самая что ни на есть материалистическая диалектика. Характерно, что сами «диалектические материалисты» его уверениям не поверили. Выйдя впервые в 1964 (с допечаткой в 1965) общим тиражом 250 тыс. экз.), «Лезвие Бритвы» не переиздавалось вплоть до 1984 года, да и то, сначала в «региональных» издательствах, подальше от центра — Баку, Горьком, Минске… И только в 1986 году, на пике Перестройки, как свидетельство ее торжества — в московском издательстве «Правда» тиражом сначала 800.000 экз., потом, в 1987 — 400.000 экз., и в 1988 — 2.000.000 экз!.[24] Это ли не подлинное торжество писателя?
Увы, нет.
К тому времени распахнулись другие двери — стал доступным, например, тот же Конрад Лоренц с его замечательной работой «Так называемое зло (о естественной природе агрессии)» — гораздо более шокирующей и жесткой, чем философские построения Ивана Гирина; стал доступен для широкого пользования тот же Фрейд, а с ним и Юнг, и Хайзинга, и много кто еще… А заодно вышла к отечественному читателю замятинская антиутопия «Мы», сокрушившая Ефремовское будущее еще до того, как это будущее было перенесено на бумагу.
И Ефремов автоматически стал казаться ретроградом и консерватором, фигурой чуть ли не одиозной. Тем более, благодаря усилиям самозваных персонажей из «школы Ефремова».
На деле судьба философа, сначала обогнавшего свое время, а потом, когда это время стремительно рванулось вперед, отставшего навсегда, фигуры настолько крупной и причудливой, что никаких учеников и последователей он после себя не оставил, печальна и величественна. Особенно — когда вчитаешься, что именно он, в сущности, пытался донести до своих современников — в антураже головоломных приключений с индийскими танцовщицами и агентами иностранных разведок:
«— А все-таки это страшно, — вдруг сказала красивая блондинка с черными бровями, смотревшая на Гирина, как на злого вестника. — Все наши представления о прекрасном, мечты и создания искусства… и вдруг так просто — для детей, для простой жизни!
— Простая жизнь? Ее нет, мы только по невежеству думаем, что она проста, и постоянно расплачиваемся за это. Очень сложна, трудна и интересна жизнь!»
Вот, кажется, и все. Наверное, большего сказать никто не может.
(«Реальность Фантастики», сент. — дек. 2003, цикл статей)
В отечественной фантастике возник некий феномен — появилось сразу несколько романов, построенных на основе религиозно-христианской тематики.
Даже можно выделить отдельные направления: мистико-исторический роман («Лангедокский цикл» Елены Хаецкой, «Наследники исполина» Ольги Елисеевой); «теологическая космоопера» (из последних назову «Спектр» Сергея Лукьяненко); и даже «мистический технобоевик» («Полдень сегодняшней ночи» Дмитрия Володихина). И, наконец, «альтернативная теология» («Золотое солнце» Дмитрия Володихина и Натальи Мазовой, «Мстящие бесстрастно» Натальи Некрасовой, «Круги в пустоте» Виталия Каплана)… Все эти романы вышли в последние год-два, но начиналось все раньше — с «Холодных берегов» Сергея Лукьяненко, «Дезертира» и "Овернского клирика" Андрея Валентинова, мифоэпосов Олди… Тем не менее одно можно сказать с уверенностью — литература этого рода возникла у нас сравнительно недавно, в середине 90-х и сразу мощно заявила о себе.
Расцвет «теософской» фантастики свидетельствует, что рынок литературы такого рода оказался незаполнен, а товар — востребован. Впрочем, почва для такого расцвета была хорошо подготовлена. (Дмитрий Володихин, московский критик, писатель и апологет жанра, кажется, первый, подметивший этот феномен и сам выпустивший роман в духе «новой волны» предложил термин «сакральная фантастика», но это более расширенное определение, с моей точки зрения)
Надо сказать, что один фактор наверняка способствовал нынешнему «обращению» российской фантастики — появление в России (а потом и бешеная популярность) фэнтези. Эту, если можно так выразиться, языческую, домонотеистическую стадию наша безрелигиозная литература проскочила одним махом — за десять постсоветских лет. Ведь, строго говоря, фэнтези в советское время и не публиковалась — лишь в 80-е появилась укороченная версия «Братства кольца» («Хранители»), да вторая! часть трилогии Мэри Стюарт о Мерлине («Полые холмы»). Остальная фэнтези — от классики до вторичного продукта хлынула на нас с конца 80-х — начала 90-х. Такая передозировка текстами, которые западный читатель получал если не гомеопатическими, то по крайней мере, растянутыми во времени порциями, разумеется не могла остаться без последствий.