Мой муж долго колебался, прежде чем решился на такой тяжелый для него шаг, но, вынужденный необходимостью, он все-таки обратился и через несколько недель получил отказ.
– Я был бы избавлен от этого унижения, если б не слушался тебя, – сказал он, рассерженный, да я и сама сожалела, что дала ему этот совет.
Неприятности и заботы никогда не приходят в одиночку. Где тонко, там и рвется. А когда еще видишь голод на лицах детей, становится еще мучительнее.
Однажды после скудного обеда, когда дети попросили дать им еще хлеба, я подумала, не отказать ли мне служанке, чтобы избавиться от лишнего рта; но девушка служила у нас уже несколько лет, была честная и верная, и ей без страха можно было поручить все, кроме того, я не знала, как мне справиться без такой помощи, потому что я ни на минуту не могла оставить моего мужа одного, а трое маленьких детей требовали ухода.
Я рассуждала таким образом сама с собой, когда и пришел Леопольд с письмом в руке. У него был тот и именованный, хорошо мне знакомый вид, с помощью которого он старался скрыть свое смущение, когда ему приходилось передать что-нибудь не вполне приятное для меня.
– Вот еще новая глупость! – воскликнул он. – Канф пишет, что отказался от должности и на следующий день выезжает в Грац.
С некоторых пор мой муж получал от одного молодого человека по имени Отто Канф, служившего в книжном магазине в Берлине, очень льстивые письма, на которые отвечал; а лестью можно было добиться от него всего. За лестью последовали жалостные признания: молодой человек чувствовал себя не на месте в книжной лавке, он метил гораздо выше и в конце концов просил Захер-Мазоха взять его в личные секретари. Леопольд, чтобы поддержать его, обещал взять его к себе попозже. Вот все, что я знала.
Я со страхом смотрела на него.
– Разве нет возможности удержать его?
– Да ведь он уже в дороге.
Я замолчала. Это была обычная тактика моего мужа – скрывать свои намерения, которые, по его мнению, шли в разрез с моими желаниями, но которые он тем не менее хотел привести в исполнение, до тех пор, пока наконец, видя перед собой совершившийся факт, я уже не могла ничего поделать. То же самое случилось и теперь.
Я не сказала ему ничего, стараясь подавить в себе раздражение.
– Что ты намерена делать? – спросил он меня.
– То, что ты должен бы сделать сам; скажу ему прямо, в каком положении дела, для того, чтобы он отправился обратно.
– Ты забываешь, что я обнадежил его в будущем.
– Ты поступил необдуманно, но это не дает ему права насильно осуществить свои надежды. Он поступил легкомысленно, и сам должен отвечать за последствия, – он, а не мы.
– Мы, однако же, не можем тотчас же отослать беднягу назад.
– Почему же нет, если никто не просил его ехать?
Я чувствовала, как во мне поднималась злоба, и однако я была рада видеть Леопольда в затруднительном положении.
– Впрочем, если ты не хочешь отослать его, в таком случае оставь его у себя. Какое жалованье ты ему обещал?
– Прошу тебя! Я ему писал, что в настоящее время не может быть речи о жалованьи, потому что моя продолжительная болезнь поставила меня в очень затруднительные обстоятельства. Он отлично понял и просит только поселиться у нас. Ты видишь, какой он скромный человек.
– Разве он тебе так необходим?
– О, в настоящее время он мне совсем не нужен.
– В таком случае, не лучше ли отослать его в Берлин? Что ему стоило путешествие?
– Ничего, я ему достал даровой билет.
– Тем лучше, значит! Пусть поскорее уезжает обратно.
– Нет, так нельзя. Это поставит меня в смешное положение. Я хочу предложить тебе следующее: оставим его у нас на несколько дней, он скоро увидит, в каком мы сами положении. И тогда мне будет легче поговорить с ним… предложить ему подыскать себе должность, которая дала бы ему возможность ждать, пока я сам на мели. Ты согласна с этим?
Я согласилась, потому что поступить наоборот не повело бы ни к чему. С другой стороны, мне необходимо было избегать всякого повода к сценам или ссоре, чтобы не мешать ему работать.
На другой день прибыл «секретарь». Кроме чисто материальных соображений, которые восстановили меня против него явились еще и личные чувства.
Он был необыкновенно безобразен, и все его обращение было отталкивающее. Я не переносила его берлинского говора, отрывистого, сухого, рубленного. Его большие пухлые губы, расплюснутый нос, маленькие, прищуренные, близорукие, скрытые под сильными очками, глаза, которые устремлялись на вас, когда вы встречались с его взглядом, как две блестящие точки, как два острия булавки, и над всем этим глупый лоб – все в общем составляло лицо, на которое нельзя было смотреть без отвращения. В смысле работы он тоже ничего не стоил, потому что у него был почерк, который ни одно разумное существо не могло разобрать. Он или целыми часами и даже днями сидел, не произнося ни слова, или прогуливался где-нибудь. Даже мой муж, всегда готовый отыскивать всевозможные достоинства в людях, восхищавшихся им, объявил, что его «секретарь» самый пустой и скучный человек, какой только может быть на свете. Вопрос о том, чтобы подыскать ему другое место или так или иначе избавиться от него, не возникал больше, и потому он остался у нас, не будучи ничем полезен, праздный и лишний; несмотря на то, что он отлично видел, какую тяжелую борьбу представляло наше существование, он остался бы у нас до конца своих дней, если б позже, в минуту отчаянной нужды, у меня не хватило смелости освободиться от этой обузы таким же настойчивым образом, как он навязал нам себя.
Вопреки нашим денежным затруднениям Леопольд чувствовал себя здоровым, был весел и много работал. Я восхищалась им, потому что сама была подавлена обстоятельствами, и должна была всегда насиловать себя и наблюдать за собой, чтобы не показывать ему моего уныния. С другой стороны, меня очень огорчало, что ему приходилось так много и спешно работать, чтобы во что бы то ни стало заработать денег; работа его не могла быть удачной, и, в самом деле, она никуда не годилась.
Иногда я была тронута полнейшим отсутствием у него потребностей: он не пил, не курил и одевался даже с преувеличенной простотой. Поэтому-то, когда у нас бывали деньги в доме и он выражал какое-нибудь желание, у меня не хватало духу отказать ему; все его желания, к тому же, были очень скромны, чаще всего дело шло о какой-нибудь прогулке, об удовольствии для детей, да раз или два в год о кацавейке для меня. У него никогда не было ни гроша в кармане, все заработанные деньги он отдавал мне, и я тратила их по своему усмотрению. Я говорю: все, – но это означает деньги, оставшиеся от уплаты старых долгов, что иногда было очень немного. Старые долги представляли из себя бездну, поглощавшую по крайней мере половину всего его заработка. Что это были за долги, я, по правде сказать, никогда не знала. Этим делом заведовал его брат Карл, ему посылали деньги, и он уплачивал.
Его любимым развлечением была наша обычная тема для разговора.
Мало-помалу я приучила себя смотреть на эту игру фантазии, как на нечто неизбежное в моем существовании, и примирилась с этим. Моей главной заботой было старание, чтобы не случилось чего-нибудь, позорящего его честь. Я, конечно, не могла избежать неловкости для себя, но это было наименьшее зло, и я выбрала его. В первое же время нашего пребывания в Розенберге Леопольд поместил в «Tagespost» объявление, в котором было сказано, что «молодая, хорошенькая женщина желает познакомиться с энергичным господином».
Граф Аттемс – который? не знаю, их так много в Граце! – ответил на объявление. Я должна была назначить ему свидание, причем непременно в лесу, прилегавшем к ферме, на которой мы жили; мой муж пожелал следить за нами, спрятанный в кустарниках, чтобы «испытать муки ревности». Я нашла графа на условленном месте.
Он не видел, когда я подошла, так как всеми силами старался вставить в глаз монокль, упорно выскакивавший из него. Наконец, ему удалось; и от удивления он снова уронил монокль. Он не знал, как ему поступить, приветствовать ли меня или снова укрепить упрямое стекло.
– Оставьте его, вы гораздо красивее без него, – сказала я ему.
Он был мал ростом и совсем не имел вида «энергичного» человека, со своим незаметным лицом и невнятным произношением. Я с удовольствием тотчас же отправила бы его туда, откуда он пришел, но я подумала о моем муже, подстерегавшем нас, и мне не хотелось лишить его удовольствия испытать «муки ревности».
Прогуливаясь по лесу, мой граф споткнулся о корень дерева и растянулся во весь рост. Он не ушибся, но его брюки пострадали, а монокль разлетелся в дребезги.
На этом финале он попрощался со мной, взяв с меня обещание написать ему, когда и где мы с ним увидимся еще.
Мой муж тотчас же пошел мне навстречу. Муки ревности, испытанные им, очевидно, не были очень сильны, потому что он был в неудержимо веселом настроении.