А как Костиком своим хвалились: и школу-то он с медалью кончил, и в институте только на отлично учится…
Только последняя весточка от них в девяностом пришла. С восьмым мартом. И после как сгинули. Лизавета и писала, и переговоры заказывала, но с этой проклятой перестройкой почта совсем разухабилась. Всё как в подушку. А там и СССР распался… Где ж они теперь? Ни письма, ни открыточки. Наверно, беженцы, — вон, про Чечню люди такие страсти рассказывают, что и слушать-то не хочется. И по телевизору одни ужасы. Война на Кавказе, потом вторая. Террористы, заложники… Ох, Люська, Люська… Да как же это так, что люди в наше время целыми семьями пропадают? Как же так? Нет, нет, уж лучше думать, что они где-то беженцами. Мало ли где, не маленькие, пристроились… Мир не без добрых людей.
Не без добрых… Про тот сахар-то, в белом мешочке, лишь сейчас вспомнилось…
Девчонки, молоденькие, красивые — а она с них двадцатку…
— Господи! Господи! Прости меня, дуру окаянную!
Светало серо, пасмурно. В соседней комнате сын, скрипнув на прогибающейся сетке, тяжко сел, потом со стоном встал, прошлёпав босиком на кухню, звонко черпанул со дна ведра и похмельно громко сглотнул. Возвращаясь, словно что-то почувствовал и свернул к матери. Слепо пригнулся к изголовью:
— Ты чего? Ревёшь, что ли?
— Нет, так это. Сердце схватило.
— Ну вот, и молчит! Сказала б, я чего накапал. А то, может, "скорую" вызвать?
— Отходит уже. Легчает. Я просто полежу. А ты, сынок, лучше вот что: возьми-ка эти деньги и поди прямо сейчас в церковь, поставь там две свечки. Две, по десяти рублей. Поставишь к Иверской, что справа от входа — большая такая, увидишь. Только умоляю: поставь честно, не пропей.
— Мать!
— А то я не знаю, о чём ты уже подумал. Эти деньги не тронь. Я на опохмелку тебе другие дам. А эти страшный грех трогать. Страшный.
«
Люська аккуратно завесила плетёной дорожкой вход в землянку, прощупав подсыхающее на кустах бельё, подозрительно вгляделась в небольшое, но плотное облачко. Разгладила ладонями по груди концы платка, прихлопала карманы пиджачка и перешагнула за проволоку, которой огородила свой участок от скотины. Ещё раз оглянулась на облако и, чуть горбясь, быстренько зашагала в сторону автовокзала.
**
На четвёртом посту, расположенном на верхнем этаже бывшего заводоуправления, к мощному стационарному биноклю, выставленному в направлении блокпоста, приникла молоденькая девушка с высоко закатанными рукавами камуфляжа.
— Так чего же у нас сегодня на обед? — дежуривший, дёрнув плечом, закинул подальше за спину изрядно отяжелевший за три часа АКМС.
— Борщик, со свининкой.
— У, замечательно!
— Хорошо как видно-то… Вот они какие…. А там … русская старушка идёт?
Постовой пригнулся, заглянув в ту же бойницу:
— А, эта! Да, она тут рядом в землянке второй год живёт.
— В землянке? А чистенькая какая, на бомжовку совсем не походит.
— Контуженная, наверно: не разговаривает ни с кем и всё время стирает. Стирает и стирает. Бжик какой-то. Тут русские, которые остались, все со бжиком.
***
Люська вернулась вовремя — дождик едва лишь спрыснул пыль на листьях, не успев промочить развешанные вещи. Наскоро собрав всё в охапку, она занырнула в свою берлогу, и, свалив бельё на нары, облегчённо присела рядом. Дождавшись, когда разволновавшееся сердце перестанет колотиться, осторожно вынула из стеклянной банки спички, чиркнула. Зажгла самодельную, слепленную из найденного в прошлом году большого куска парафина, свечку и снова затаилась. Дождь за занавесью набирал силу, и как бы не залило. Порожек она, конечно, выложила высокий, но — мало ли, бывало же. Даже приходилось бросать жильё и выкапывать новое. На такой случай на устеленном полынью от земляных блох полу всё хранилось в стеклянных или же жестяных баночках, в кастрюльках и капроновых тазиках. Мало ли!
За нарами, у торцевой стены землянки притулился фанерный ящик, служивший ей столом. Люська на нём ела и писала письма. Вернее, одно письмо. Которое, несмотря на все старания, получалось неровным, некрасивым и с помарками. Его приходилось сжигать и писать заново. Потом ещё и ещё. Все двенадцать лет она писала про то, как на заводе в первый раз появились горцы и стали сгонять всех на выборы Дудаева, и про то, что потом русских стали массово увольнять, а зимой в собственном гараже убили мужа Федю и угнали машину, но тогда уже убивали многих — и её подругу по ОТБ Елену Ивановну, которая ветеран войны, убили и вынесли всё из квартиры, и соседа Петра Трофимовича, что с 1905 года рождения, ударили девять раз ножом и изнасиловали дочку на той же кухне, и потом тоже зарезали. Саму Люську два раза избивали, врываясь в квартиру, ломали рёбра и пробивали кастетом голову, сначала забрали всё ценное — хрусталь, ковры, цветной телевизор, а потом и вовсе приказали убираться на улицу. Тогда они с сыном спрятались в частном домике у Осиповых. Костю тоже много раз били и раздевали, хотя он работал на стройке дворца Закаева, за еду. В 95-м, когда начался штурм, в домик попала авиабомба, и после они жили в яме, где раньше хранились овощи. Русские солдаты быстро ушли, а им уехать было не на что. Да и чеченцы больше никого не отпускали.
Дальше письмо никогда начисто не получалось, приходилось сжигать и начинать заново. И с каждым разом писала Люська реже — становилось всё труднее найти хорошую, неиспользованную бумагу. А ведь нужно было рассказать сестре ещё и о том, как Костеньку под Новый 1997-й год схватили прямо около автовокзала, запихнули в "жигули" и увезли в горы, а когда через год он вернулся из рабства весь растерзанный, тощий, беззубый, то каждую ночь рвался куда-то убежать. Люська, как могла, сторожила сына, но однажды тот всё-таки ускользнул. Она искала, бегала по ближним и дальним улицам под красно подсвеченным пожарами низким небом, звала, звала, а потом вдруг подумала, что он может прятаться в их бывшем гараже.
В это время пошёл снег. Огромные кружащиеся хлопья залепляли черноту руин, влажно клонили ветви самшита и заслоняли, отдаляли багровые всполохи нефтяных факелов над промзоной.
Когда она потянула подпёртую какой-то палкой железную гаражную дверь, оттуда страшно пыхнуло и навстречу ей с громом рвануло облако дыма.
Первое, что Люська увидела, придя в себя, — как сквозь испачканное глиной зелёное пальто частыми пятнышками выступает красная кровь. Но это было совсем не больно, ибо над головой в близком и широком небе стоял удивительный по нежной красоте хрустальный звон, как в Рождественскую ночь, когда, если затаить дыхание, то слышишь, как звенят при падении разноцветно сверкающие снежинки. В чудном, частом перезвоне ей стало так легко и светло, так хорошо, что казалось — чуть-чуть, и душа вырвется, взовьётся навстречу этой кристальной нежности! Мир искрился и кружил тихими звуками — "динь-динь-динь… динь-динь-динь…", перезвоны, свиваясь и сливаясь, превращались в частые детские голосочки: "динь-динь-динь…" — "Святый Боже, Святый Крепкий… динь-динь-динь… динь-динь-динь… Святый Бессмертный…" — "Динь-динь-динь… динь-динь-динь…". Да это же ангелы! Это ангелы поют! И опять, только уже подальше: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный…" — и совсем-совсем издалёка — "динь-динь-динь…".
Люська тянулась, из последних сил тянулась к нежно тающим звукам, но что-то мешало, никак не пуская к ним… А! Это же пальто! Оно своей глиной и кровью не отпускало её в ту кристально чистую красоту. Но сил снять, избавиться от грязной одежды не было. А голоса отходили, отходили. Пока не наступила полная тишина. Тишина навсегда.
Да как же так? Как же это так?
И сколько потом она ни меняла одежду, сколько ни стирала, ни отшоркивала её, и снова, снова меняла и стирала, стирала, стирала — но кровь и грязь всё равно проступали множеством мелких пятен. Да как же это так?
Как же так?
г. Новосибирск
Александр БОНДАРЬ
ОЛЕСЯ
Литературный римейк
Знакомство наше было необычным. Я приехал с донесением в одну из частей РОА на западном фронте. Обстоятельства требовали от меня задержаться еще на несколько дней. Стоял свежий мартовский полдень, когда яркое южное солнце обманчиво сияет на чистом небе, а ветер с севера гонит сухую пыль, и оставаться на воздухе было неуютно. Я решил зайти в хату, где отдыхали бойцы-разведчики. Простые русские лица окружили меня здесь — загорелые, обветренные, усталые. Они расспрашивали меня о делах на восточном фронте, о том, где сейчас Красная армия, и что происходит в Берлине. В самый разгар беседы вошли еще двое разведчиков.