В гробу он лежал усохший, исхудавший, желтый, в белой, какой-то нелепой полотняной шапочке — видно, трепанацию черепа делали — и был похож почему-то, как мелькнуло в сознании Плужникова, на японца...
Прошел год, второй, и вот этой весной, весь март-апрелъ, он стал сниться Плужникову, начал приходить к нему по ночам. В снах этих Петрович был всегда веселым и бодрым — тот желтый, исхудавший, памятный по дням похорон, не привиделся ни разу!
Плужников бросался к нему в этих снах, стремясь обнять, но руки обессиленно, тщетно хватали пустоту, а Петрович таял, мгновенно пропадал куда-то... Слезы подступали тогда, лились неудержимо, Плужников просыпался от них, проводил ладонью по взмокшей подушке, переворачивал ее и не спал потом уже до утра, пялился в темный ночной потолок и снова казнил себя, судил и казнил, не прощая... Он очень устал от этого.
Потом Петрович, как отрезало, перестал сниться, ушел из ночей Плужникова, и тогда, славно на смену ему, пришел Георгий.
Георгий был из давней дали, из молодой, еще студенческой жизни Плужникова. На третьем курсе был он, когда они познакомились и дружили потом много лет, пока не оборвалось все смертью Георгия, его самоубийством.
Георгии был ярким человеком, очень талантливым, и внешность у него тоже была запоминающейся. Высокий, с белозубой ослепительной улыбкой в чёрной бороде... Руки у него были умелые, сноровистые, он многое мог ими, проявляя недюжинную изобретательность — недаром заведовал учебной лабораторией в одном из московских вузов. Но главное было не в этом...
Георгий был одарен художественно. Он неплохо рисовал, а уж лепил... Работы его как скульптора — а ведь он был в этом самоучка! — поражали, прочно оставались в памяти. В них явно было своё, не нахватанное по сторонам, с чужих столов, и вымученное. И при всем том Георгий был никому, кроме друзей да приятелей, неизвестен в этом своем качестве.
Судьба его, и личная и творческая, была нелегка... Он рано лишился матери, умершей после тяжелой болезни, отец вскоре женился на другой, молодой, лихой и разбитной, и у Георгия с ней не сложились отношения. Его отца это, похоже, не очень тяготило, он, жесткий, эгоистичный, весь был в новой своей семье, и Георгий при живом отце жил, в сущности, как сирота, все время остро и болезненно это ощущая и неотвязно, тяжело помня.
Какой уж тут оптимизм, чувство уверенности в себе!.. Георгий был и раним, и мнителен, и комплексами не обделен. Свою невостребованность, неизвестность как скульптора он ощущал постоянно и очень остро. Ему, с его явным и никем не оцененным, не принятым даром, как воздух, был нужен близкий, все понимающий, все правильно оценивающий человек... Плужников, похоже, и стал таким для Георгия.
Он и раньше часто замечал, что к нему как-то по-особенному, жадно, нетерпеливо и горячо тянутся люди, обделенные судьбой, внутренне одинокие. Кто его знает, почему так получалось, но получалось, и всё тут! С Георгием было точно так же...
Плужников стал для него тем, кому можно всё рассказать, не таясь, не скрывая ничего из своего и наболевшего. Плужников всегда был чуток, а уж с теми, кого полюбил, с кем сошелся,— и подавно.
Конечно, за чужую судьбу, чужую жизнь, доверчиво и беззащитно вручившую себя, надо всегда отвечать. Нужно помнить о ней, коли уж взял на себя эту ношу, эту ответственность, и не обмануть, не предать, хоть и случайно, ненароком. Плужников это мог не всегда. Тому были причины — у него, сколько помнит себя, была своя внутренняя жизнь, со своим сомнениями, своими целями. Он писал — пока в стол — уже и в те годы, никогда и ничего никому не показывая, но помня об этом постоянно. Да что там помня — он жил этим!.. Потому контакты, связи с другими людьми, с их замыслами, планами и стремлениями, бывали иногда для него не то чтобы в тягость, но словно бы лишними, избыточными и мешающими.
Он старался скрывать это, не показывать, но людей, обделенных чем-то судьбой, обиженных ею и страдающих, обмануть трудно — не тот у них болевой порог... Вот и Георгий чувствовал, видно, и не раз внутреннюю напряженность, прорывающуюся вдруг досаду Плужникова, когда уставал тот от общения, от ответственности, становящейся иногда для него и трудной, и тяжелой. Чувствовал и уходил в тень, пропадал на какое-то время, затаившись, но потом — всегда! — возникал и звонил снова. Ему было плохо без Плужникова, трудно и одиноко... Все это Плужников понял потом, когда поздно уж было.
Георгий вдруг заболел... С ним стало твориться что-то неладное, темное и пугающее, и он, промучившись с этим какое-то время один на один, вызвонил Плужникова, назначил встречу. Он сказал, что с некоторых пор слышит... голоса. Они велят ему то-то и то-то, а незнакомые, чужие люди на улице, в транспорте, часто делают ему, заранее внутренне предупредив, различные знаки, подтверждающие, что голоса, дескать, не врут, что им надобно верить.
Плужников, ошеломленный, ошарашенный, слушал все это со страхом и тоской. Было ясно: Георгий заболевал психически, серьезно заболевал. Позже, вспоминая все, что говорил тогда Георгий, проштудировав учебники по психиатрии, он понял, что это была настоящая, классическая шизофрения, и впору было лечить ее всерьез, устроившись в специальную клинику... Но все это он понял, осознал лишь позже, когда Георгия уже не стало, а пока Плужников при той, навсегда оставшейся в памяти встрече, при разговоре том, лишь сказал обеспокоенно, что надо, мол, немедленно идти к врачу.
Георгий пошел, его начали лечить амбулаторно, настало даже на какое-то время улучшение. Георгий успокоился, Плужников тоже, но то была лишь передышка, пауза и недолгая... Георгий не мог уже работать, засел дома, принимал таблетки горстями, провалъно, тяжело, спал по полсуток, а потом был вял и апатичен.
Иногда, в середине дня, он звонил Плужникову на работу и, как назло, в самый запар, когда дел в редакции было выше головы. И принимался тщательно и нудно, с подробностями, рассказывать о своем самочувствии, и Плужников, слушая его, еле сдерживался. Сидит дома, спит по двенадцать часов, никакой заботушки...
Так прошла половина зимы того памятного, проклятого года, прошла весна, и в начале июня Плужников уехал в командировку. На неделю... Когда вернулся, Георгия уже не было на этом свете.
Он поехал в дом, в новую семью своего отца, переночевал там и утром вышел на балкон покурить. Какое-то время его не было в комнате, а когда за ним вышли, балкон быт пуст, лишь на железных перилах ещё дымилась сигарета... Георгий лежал внизу, навзничь, еще живой, глаза его были широко открыты, и в них — так сказали потом Плужникову — стояло удивление. Наверное, голоса сказали ему в раз, что он может летать...
Похоронили его без Плужникова (он все еще был в своей командировке), и он только на могилу его смог съездить, только ее повидать, свежую, еще не просевшую, с ворохом увядших цветов и уже осыпающимися венками.
То был удар, тяжкий, жестокий, павший вдруг словно с неба, нежданно и негаданно... Тогда, в те дни, все заслонила, все закрыла собой боль, и Плужников еще не возвращался мысленно в прошлое, прокручивая, анализируя его и казнясь.
Это пришло позже, в свое время пришло, и вот теперь, наступившей нынешней весной Георгий начал вслед за Петровичем сниться Плужникову.
В снах этих он был всегда здоров, светло, белозубо улыбался, но странным каким-то раздвоением, вторым своим "я" знал, чувствовал Плужников, снова и снова видя Георгия по ночам, что его нет, что он мертв, и в смерти этой есть — и уж навсегда — и часть его, Плужниковской, вины. Слезы подступали, теснили горло, Плужников просыпался от них, томясь и мучаясь.
"Что со мной? — думал он. — Отчего вдруг все это? Сперва Петрович, теперь Георгий... Зовут к себе что ли? Неужто пора уж, мой черед пришел?".
Эти мысли не страшили его, не пугали... Куда больше мучился он, когда вспоминал о своей вине перед ними, Петровичем и Георгием, вине давней и непоправимой. Никакими слезами ее не выплакать, не вернуть из прошлого и не исправить.
Он пошел в храм, что был неподалеку от дома его... Иногда он захаживал в него, и не только во время службы, спускаясь в полуподвал, где был книжный лоток. Плужникова уж знали там, встречали радушно, и он подолгу рылся в книгах и часто находил то, что было ему сейчас нужно. Однажды он застал за прилавком настоятеля храма отца Георгия — тот, видно, подменял, не чинясь, не считая это зазорным, кого-то из заболевших продавцов. Они познакомились, легко сошлись и долго говорили тогда об Иоанне Златоусте — Плужников в ту пору был им увлечен.
И теперь вот Плужников пошел к отцу Георгию просить о срочной, неотложной исповеди... Исповедь, он чувствовал, твердо знал, была нужна ему как воздух, как спасение — тяжкие эти сны, приходящие к Плужникову этой весной, весь долгий март-апрель, вконец измучили его.