Каждое воспоминание ведет к пробуждению, и каждое пробуждение наводит на воспоминание. Если вы достаточно проворны, то, может быть, вам удастся его поймать.
С такими мыслями проснулся в тот день Милош Црнянский. Госпожа Вида приготовила ему валашский хлеб, испеченный в горшке, но Црнянский был стар и на завтрак съел только один кусочек; почти все, что он любил, давно было ему запрещено. Теперь гораздо больше обедов было описано в его книгах, чем оставалось ему съесть в жизни. Ему казалось, что кости его износились и что раньше они принадлежали кому-то другому; однако, так же как волна преодолевает тысячу миль, чтобы шепнуть свое имя берегу, поднимались из его молодости, потерянной в пучинах тишины, волны голода и шептали ему свои имена, потому что он был их берегом.
В полдень он спустился на улицу; падал усталый снег, гость из далекого неба. Црнянский держал в руке две бумажные купюры и чувствовал себя неуверенно, будто все вокруг знали, как собирается он потратить зажатые в кулаке деньги.
В ресторанчике «Пахарь» он сел у окна и заказал фасоль с колбасками, порцию чевапчичей с луком и стакан вина. Он сидел над своим обедом и смотрел. Он смотрел через время, из-за сегодняшнего дня он видел следующий за ним, через пятницу он заглядывал в субботу и, может быть, видел даже кусочек воскресенья. Он думал о том, что, если в жертву состоявшейся любви были принесены две несостоявшиеся, она стоит столько, сколько три обычные любви.
Тут его взгляд упал на блюдо с фасолью. Она стояла перед ним и испускала пар. Он сидел и сначала смотрел на фасоль. И думал, что теперь может рассматривать свою работу писателя с двух сторон зеркала. Поэзия — это венец молчания, знал в этот момент Црнянский, но проза — это плод земли. Если человек долго рассказывает истории, как делал он всю свою жизнь, то рано или поздно этот человек понимает, что его истории, каждую из которых он много раз повторял себе или кому-то Другому, бывают, как и все остальные плоды земли, сначала, находясь внутри рассказчика, зелеными, потом, когда их рассказывают, становятся зрелыми, а затем начинают гнить и больше не годятся для употребления. От того, какими сорвет их рассказчик, зелеными, зрелыми или гнилыми, зависит их вкус и ценность. И в этом тоже их сходство с другими плодами земли...
А потом? Потом Црнянский попрощался с тарелкой фасоли, испускавшей пар, и поднял голову. Какое-то время он наблюдал за официанткой, которая считала деньги за столиком в углу. Она считала их в себя и из себя, не прерывая своего шепота, сначала всасывая в себя числа, а потом выдыхая их.
«Надо учитывать и другое, — думал Црнянский, переводя глаза на тарелку чевапчичей с репчатым луком. — Зреет и дерево, а не только растущий на нем плод. А молодость дерева не обязательно совпадает с молодостью плода. Кроме возраста истории существует и возраст того, кто рассказывает. А вкус плода зависит и от того, и от другого.
Молодой рассказчик в силу своей природы желает рассказать историю как можно скорее, когда она еще зеленая. Он совершает ошибку и портит вкус истории. Поэтому молодой рассказчик должен сделать то, что ему как раз меньше всего хочется: он должен обуздать свою молодость и не срывать плода до того, как тот созреет, и даже дать ему немного перезреть, прежде чем сорвать его и предложить к столу.
Таким образом, молодость, с одной стороны, и перезрелый плод — с другой, кислое и слишком сладкое, уравновесят друг друга и дадут совершенный вкус.
И наоборот, — думал в тот день Црнянский, сидя в „Пахаре" у занесенного снегом окна, — и наоборот, старый рассказчик должен обязательно сорвать историю немного раньше времени, пока она еще кисловата и не совсем созрела. То есть он тоже должен пойти против своей природы, которая боится терпкого вкуса и стремится обеспечить плоду полное созревание, потому что в течение долгих лет научилась тому, что ожидание приносит пользу. Но именно преждевременно срывая зеленый плод со старой ветки, не дожидаясь привычного созревания, он приведет вещи в равновесие и правильно решит какое-то вселенское уравнение. Так соблюдая меру, — думал в тот день Црнянский, — и так чередуя еду и питье...»
И он повернулся к стакану, который стоял на столе между двумя нетронутыми тарелками. Расположение и соотношение предметов на столе он .воспринимал как соотношение небесных тел.
«Только подтолкни их, — думал он, глядя на стакан, — и можно потом наблюдать за их орбитами.
Однако, — рассуждал дальше Црнянский, — до сих пор разговор шел о литературе. Я наблюдал за миром и свой опыт старался использовать как писатель. И то, что я говорил над тарелками с едой, — все это мысли о литературе. Но теперь наступил момент истины. Пришла пора поменять все местами, и пусть литература, для которой я работал всю мою жизнь, хоть немножко поработает для меня...» Тут он вспомнил, как однажды увидел в Альпах длинную белую веревку, она висела над обрывом, прикрепленная верхним концом к склону, и ветер раскачивал ее. Он тогда сразу понял, что никакая это не веревка, а водопад. Но сегодня, спустя столько лет, он знал и кое-что еще. Теперь он знал, что и ветер, качавший «веревку», не был ветром. Это было что-то другое. И чем-то другим он хотел видеть сейчас и литературу.
«Итак, заменим, — подводил итог своим рассуждениям Црнянский, — заменим историю жизнью. И дадим аналогичные оценки. Я стар, — продолжал он, глядя в свой стакан вина, — я старею, и поэтому плод, который я имею, то есть жизнь, мне следует сорвать чуть раньше, чем он вполне созреет. Таким образом, моя старость и преждевременность снятия плода, который теперь уже не история, а жизнь, к тому же моя жизнь, уравновесят друг друга и приведут к равенству двух частей уравнения. Конечно, этот рано сорванный плод будет немного терпким, но разве я сам не учил тому, что надо бороться со своей природой, если хочешь получить совершенство и гармонию вкуса».
И тогда он подозвал официанта, заплатил за нетронутый обед и пошел домой. Црнянский умер намеренно. Он перестал есть и пить, и его жизнь оторвалась от стебля несколько раньше, чем это было необходимо. Говорят, умер он злым, как рысь, считая, что все-таки опоздал.
Захарий Орфелин, один из писателей библиотеки Пушкина
Симеон Пишчевич, русский генерал и сербский писатель
«Сербские песни» А. С. Пушкина
Захарий Орфелин, один из писателей библиотеки Пушкина
В библиотеке Александра Пушкина было обнаружено загадочное сочинение, вышедшее в 1772 году в Венеции в виде двух роскошно иллюстрированных томов. На первой странице не было указано, кто автор, значилось только, что книги напечатаны в венецианской типографии грека Димитрия Феодосия. Монография была посвящена русскому императору Петру Великому, и Пушкин брал из нее нужные сведения для «Истории Петра I», а также пользовался некоторыми материалами при работе над «Полтавой» и «Борисом Годуновым». Не зная имени автора, Пушкин называл его просто «венецианским историком». Лицо, стоявшее за этой монографией, долго оставалось неизвестным, пока наконец не были обнаружены экземпляры, на которых указывалось имя сочинителя.
Сегодня мы знаем, что автором этой книги был Захарий Стефанович Орфелин, писатель периода сербского барокко, поэт, книгоиздатель и художник конца XVIII века. Позвольте мне немного подробнее рассказать об Орфелине.
Орфелин, как свидетельствует документ, был родом из Петроварадина, а сказать точнее, родился в 1726 году в Вуковаре. Существует много предположений о том, что значит его фамилия (то ли она состоит из двух греческих имен, то ли происходит от французского слова «сирота», то ли позаимствована у известного французского чеканщика медалей, то ли означает лучший камень в короне — ювелирный термин, по всей вероятности восходящий к алхимии).
В отличие от своего сверстника Йована Раича, закончившего русскую школу в Сремских Карловцах, Орфелин был, по выражению Хораньи, «аутодидакт», о чем, кстати, говорит и сам писатель: «...чтение книг было единственной моей академией и вершиной науки». Тем не менее уже в 1749 году Орфелин получил место учителя. В период с 1749 по 1757 год он был «Славянской школы магистр» в городе Нови-Сад. В 1751 году он начал собирать библиотеку, которая впоследствии стала одной из самых известных и крупных сербских библиотек XVIII века.
Раннее поэтическое дарование Орфелина, выразившееся в новом стиле рококо, развивалось под влиянием латинско-славянской школы Дионисия Новаковича в Нови-Саде, а столь же рано проявившийся талант гравера был связан с поездками в Будим, Вену и Аугсбург в середине XVIII века. В 1755 году Орфелин посетил Вену уже во второй раз, а с 1756 года получил должность секретаря в Нови-Саде. Здесь 6 июля 1757 года, в связи с назначением Моисея Путника епископом области Бачка, он посвятил ему уникальное, исключительно богато оформленное издание стихотворения, воспевающее знаменательное событие. Это стихотворение ознаменовало собой поворот сербской поэзии от барокко к рококо и от силлабического стихосложения к силлабо-тонической версификации.