Кстати, наш нынешний правофланговый — США — держава ханжески пуританская.
Показ обнаженной женской груди по национальному ТВ — просто немыслимое дело. В «Центре «Кока-Колы» (Атланта, штат Джорджия) рекламные ролики, транслируемые по сети местных мониторов, истыканы черными телемасками. Такими, которые перекрывают глаза интервьюируемых преступников. Только закрывают они женскую обнаженку. Часть этой рекламной продукции (по нашим современным меркам — невинной) заказывалась филиалами «Кока-Колы» в Европе. А показывать в США — даже заезжим экскурсантам — низззья.
Зато грубейшие (по нашим же понятиям) выражения — звучат не только с экранов ТВ, но и на престижных раутах Лос-Анджелеса. Потому что все эти выражения из-за многолетнего употребления потеряли скабрезную нагрузку. Стали будничными, слегка забавными.
Еще одно «кстати». Державин + Ширвиндт предложили элитарной аудитории Дома кино кого-нибудь обоссать ровно на следующий день после выхода сердитой известинской статьи. Вернее — в эфир это вышло на следующий день. Но ведь это уже детали, не так ли? Или — заговор грубиянов?
В хорошем журнале под рубрикой «Взгляд» маститый лексиколог приговаривал:
«На лингвистической улице праздник — в кои-то веки представился случай (действительно редчайший) увидеть живой великорусский язык в его революционном, скачкообразном развитии, поскольку иначе как революцией не назовешь то, что слова и выражения, которые в нашей стране знакомы решительно всем, включая малых детей, но за публичное произнесение которых можно было, впрочем, и пятнадцать суток схлопотать, в одночасье, с неуследимой мгновенностью перешли с сортирных стенок на печатные страницы, на теле- и киноэкраны, на сценические и эстрадные подмостки, пафосно зазвучали в речах политиков, деятелей культуры, оказались едва ли не непременным атрибутом постперестроечной изящной словесности.
Привычной для русского глаза и слуха грани между литературным, книжным языком и языком тюрьмы, лесоповала, мужской пирушки, солдатской казармы больше не существует.
Будто плотину прорвало.
Протечки, конечно, и раньше случались. То Никита Хрущев, разгорячась, сказанет с трибуны что-либо этакое, и сказанное, не дойдя до эфира, до газетных полос, начнет кочевать по Руси в изустном изложении. То Александр Солженицын насытит речь персонажей «Одного дня Ивана Денисовича» чуть-чуть графически (но не фонетически) видоизмененными словами известного рода. То Василий Шукшин восхитит миллионы соотечественников своим чудаком на букву «м». То Валентин Катаев напечатает роман, который если чем и запомнился, то разве только «ж. й», крупно, нахально выделенной в строгой «новомировской» гарнитуре».
Бесспорно, не всякий может, как Мих. Мих. Жванецкий (в своем «Монологе подрывника»), изящно порадовать зрителя выразительным жестом (паузой), вздохом, грамотно заменяющим некое словцо. Порадовать именно эффектом узнавания. Ведь если бы слушатели сатирика тех самых «блиноподобий» не знали, то и узнавать-то было бы нечего! А стало быть: и радоваться нечему. Не всякий, повторю, сможет. Некоторым приходится резать вслух.
Юлиан Семенов еще в середине 80-х на страницах комсомольской газеты употребил редкое слово «целка». И ничего. Ни стены, ни небеса, ни ЦК ВЛКСМ — не рухнули. Потому что употреблено было не всуе.
И когда бесшабашный и подонковатый кинокритик «Московского комсомольца» Денис Горелов приносил мне на подпись дерзкий материал, обильно украшенный буквосочетаниями «жопа» и «на ........», я не считал себя вправе сурово цензуировать лихую статью младшего коллеги только лишь на основании лицемерно-мещанских ограничений на употребление данных слов в письменной речи (что величается Кодексом древних журналистских традиций).
Мне, опять же, и в голову не пришло бы винить лидеров «Аквариума»,»Алисы» и «Наутилуса» за рок-проброс матерных ударов. Каприз мироздания. В самом деле, разве есть адекватная замена хлесткого термина, скажем, в программной песне Б. Б. Гребенщикова «Электрический пес»:
А те, что могли быть как сестры,
Красят лаком рабочую плоскость ногтей
И во всем, что движется, видят соперниц,
Хотя уверяют, что видят блядей.
Крепкие слова оттого и величаются таковыми, что эмоционально окрашены более интенсивно, чем — пусть самая блестящая — лекция. У забористой ругани, конечно, не может быть приоритета, но притворяться, что ее и вовсе не существует, — нонсенс.
Время диктует свои неприятные условия.
Еще одна цитата:
«Путеводитель по скабрезным словам в русском, итальянском, французском, немецком, испанском и английском языках» вышел в свет в издательстве «Асис-пресс» под редакцией кандидата филологических наук А. Кохтева. В книгу включено около 300 слов и выражений, которые не принято произносить вслух. Автор-составитель сожалеет, что вульгаризмы и матерщина все больше проникают в устную речь, но тем не менее считает необходимым ознакомить с ними широкого читателя. При этом делаются ссылки на такие авторитеты, как Владимир Даль, Сергей Довлатов и Эдуард Лимонов».
А между прочим, библиотечка вполне респектабельного журнала «Звезда» выпустила в те же годы поэму «Лука Мудищев в XX веке», серия «ХУИ» («Художественно-уникальные издания»). И не менее респектабельные «Московские новости» (№ 4 от 24 января) воспроизводят отрывок из этого произведения. Отмечая, что «мат — наиболее адекватный язык для выражения свихнувшейся реальности». Это — «язык последнего отчаяния и последней надежды».
Не нравится — не ешь. ТВ можно выключить, газету скомкать, телефонную трубку положить — уберечь глаза и уши. Как довольно удачно подмечено (уже помянутым) маститым языковедом:
«То, что произошло на наших глазах, выдало обсценной лексике своего рода вид на жительство в культуре — только и всего. И теперь уже право каждого — каждого писателя, каждого издания, каждого читателя — в индивидуальном порядке выбирать — считает ли он (она, оно, они) для себя лично возможным публично пользоваться этой лексикой или нет.
На то ведь и свобода, чтобы выбирать. Тем ведь и отличается она от тоталитаризма, что обязанность быть, как все, предстает правом каждого быть на других не похожим.
Например, в эпоху, когда единственным гарантом общественного добрословия служит цензурное ведомство, сочинять — как Юз Алешковский — на чистейшем мате чистейшую повесть о чистейшей любви.
Или, тоже например, принципиально не материться, когда, наоборот, все вокруг охулки на язык кладут.
Делайте выбор, господа!»
Грубые обозначения, употребление которых ограничено приличиями (ибо находятся в соприкосновении с табуированными действиями сексуального и туалетного планов), отличаются, напоминаю, большой эмоциональнойнасыщенностью. Что, кстати, и объясняет употребление их в экстремальных ситуациях. Те, кто был в Афгане, подтвердят. Сцена скандала, как правило, строится на грубых выражениях, употребление которых впоследствии оправдывается переживаемым аффектом. Этим же объясняется и бурное негодование (по поводу сквернословия) тех, кто следует этим табу. Или необходимым считает, в силу ситуации, сделать вид, что следует. Ведь абсолютно очевидно, что многие из возмущающихся не отказывают себе в удовольствии называть вещи своими именами в быту.
Помянутой эмоциональной насыщенностью непечатных выражений объясняется и тот факт, что многие безусловно приличные люди под наркозом грязно матерятся! И совершенно ничего впоследствии об этом не помнят, не верят хирургам. А несчастные больные, полностью потерявшие память и переставшие понимать речь, еще долгое время, увы, произносят отвязанные грубости. Которые, похоже, покидают сознание последними. Еще раз: увы!
Ярослав Могутин был не только певцом своего кумира Лимонова, но и отчаянно пиарил его спутниц. Слава интервьюировал как вторую, так и третью супругу Эдуарда.
Елена Сергеевна Козлова-Щапова де Карли рассказывала про Лимонова:
«Моя мама просто отказалась с ним знакомиться и сказала, что никогда в жизни в своем доме его не примет. Она не пришла на нашу свадьбу, на венчание, отец пришел, а она — нет. Как это ни странно, после венчания, в церкви, я потеряла свое обручальное кольцо. Это было очень плохое предзнаменование. Когда у нас начались проблемы с КГБ из-за лимоновской прописки и его должны были в двадцать четыре часа выслать из Москвы за нарушение паспортного режима, я попросила маму сделать ему московскую прописку, и она, естественно, отказалась. Тогда я посоветовала Лимонову написать ей письмо. Он написал письмо, и моя мать, которая очень любит литературу, оценила его литературные данные и сказала, что хочет с ним встретиться. После знакомства с Лимоновым мама изменила свое мнение.