И никакого плохого слова не скажешь: хозяин - барин. Однако у персонала - то есть историков искусства, критиков, художников и простых зрителей появилась почти неразрешимая задача. Так или иначе нам придется и впредь обслуживать рынок интеллигентного искусства. Но тогда возможно ли будет решить одну маленькую проблемку: «Что такое искусство?»
* ЛИЦА *
Ревекка Фрумкина
В Трубниковском переулке
Феномен нормального человека
Интересно, сколько человек выучило латынь благодаря Н. А. Федорову? Не у Федорова, а именно благодаря Федорову? Редкий дар: любить не только то, чему учишь, но и тех, кого учишь. Притом всех вместе - пусть одни внимают тебе по обязанности, а другие - с подлинным интересом; вот эти - способные, а иные - не очень, прилежные вперемежку с лентяями, одаренные вместе с заурядными - все они в данный момент сидят в очередной неказистой аудитории филфака с исцарапанными столами, немытыми окнами, скверными досками и вечно унылым освещением.
Любопытно, в каком зале они взаправду поместились бы все сразу?
Впрочем, я уверена, что если бы Николай Алексеевич Федоров преподавал не латынь, а, скажем, аграрную историю или каноническое право, результат был бы тот же - тысячи людей сегодня вспомнили бы, как быстро летело время на его занятиях, как укладывался материал в памяти, какие потрясающие подробности оживали и какие невероятные казусы анализировались. И как он дарил своим ученикам всего себя - а не только свои познания.
Уверенность моя особого рода. Я не только никогда не училась у Федорова, но вообще не принадлежу к славной когорте классиков (теперь говорят - «антиковедов»). Но бывают более важные уроки - уроки жизни. Именно у Федорова я получила их тогда, когда это было мне не просто необходимо, но необходимо жизненно - то есть чтобы жить. С тех пор прошло более полувека, что, смею думать, позволяет мне и далее обойтись без полного титула Н. А. Федорова и называть его просто по имени.
Итак, в 1949-1950 гг. я училась на первом курсе филфака МГУ.
Колю Федорова (он был тогда аспирантом кафедры классической филологии) прислали к нам агитатором. В этом качестве Коля должен был отвечать за «общественное лицо» двух групп испанского отделения. Я смутно помню «политинформации», которые он время от времени с нами проводил, что в то черное время было особенно непросто сделать без фальши.
В группе Колю любили, а одна из девочек была и на самом деле в него влюблена. Я же всегда была склонна к преобразованию очередных своих безответных увлечений в дружеские отношения, и здесь Коля не был исключением. Не думаю, чтобы мы когда-либо встречались один на один - до поры.
Все изменилось, когда в декабре 1950-го трем девочкам и двум мальчикам, которых связывала даже не дружба, а единственная совместная встреча Нового Года, было предъявлено обвинение в «создании контрреволюционной организации, противопоставившей себя комсомолу». (В подробностях этот сюжет изложен в моих мемуарах, см. «Внутри истории», М., НЛО, 2002).
При всей ничтожности моего жизненного опыта я все же понимала, что нас ждет. По моим тогдашним представлениям, арест был равнозначен смерти. Несомненно, лучше было умереть, не дожидаясь ареста. Я не видела ни одного человека, который бы вернулся «оттуда». Зато «туда» к этому моменту уже попали многие, в том числе - ближайшие друзья нашей семьи. Разгоралось «дело врачей», других еще раньше забрали как членов Еврейского Антифашистского Комитета. С факультета исчезали яркие преподаватели и сильные студенты.
Всей этой истории, получившей огласку и на других факультетах МГУ, сопутствовал перелом в отношениях с университетскими друзьями. На филфаке принято было здороваться за руку - теперь мне перестали подавать руку. Но еще тяжелее переживалось поведение любимых преподавателей. Те из них, кто прежде звал меня по имени, отныне предпочитали меня просто не замечать.
Я перестала спать и существовала как бы по инерции.
Потом обвинение трансформировалось в так называемое «персональное дело» и пошло по комсомольским инстанциям. Однако никто из нас - включая моих родителей - не понял, что такой оборот почти всегда свидетельствовал о том, что госбезопасность потеряла к нам интерес. Так что я продолжала жить под дамокловым мечом, выслушивая в свой адрес все более пламенные обвинения со стороны однокашников и комсомольского начальства.
Прохождение разнообразных кругов ада растянулось на год с лишним…
Единственным человеком, который поддерживал меня все это ужасное время, был Коля Федоров. Коренной москвич, Коля жил в Трубниковском с тяжело больной мамой. У нее была астма, так что жизнь в семье протекала под постоянной угрозой очередного приступа. До всеобщего увлечения античностью было еще далеко. Найти заработок на стороне было нереально. Семья перебивалась на мамину пенсию и Колину стипендию.
Сочувствуя мне, Коля несомненно рисковал: в отличие от наших преподавателей, которым с этой стороны ничего не грозило, Коля как агитатор отвечал за нашу «идейность».
Я стала бывать в Трубниковском, в типичной старомосковской квартире, где у Коли была отдельная почти пустая комната с огромным письменным столом, стоявшим углом. Коля зажигал настольную лампу и усаживал меня в кресло напротив стола. Из наших разговоров я помню лишь то, что Коля искал какое-то рациональное объяснение случившемуся и стремился узнать, каковы были те «порочные» вкусы и убеждения, в которых нас обвиняли.
Он спрашивал меня, читала ли я - раз уж мы были такие романтики, что любили Ростана - «Голубой цветок» Новалиса. Я не знала, кто такой Новалис…
А не любить Ростана было бы странно: вся Москва тогда спорила о том, кто был лучшим Сирано - Астангов в театре Вахтангова или Берсенев в Театре имени Ленинского комсомола.
Эти разговоры постепенно стали для меня единственной отдушиной - мне не надо было делать вид, что ничего не случилось; не надо было скрывать, что отныне на филфаке я чувствую себя совершенно чужой. (Замечу, что возникшее тогда отчуждение сохранилось на всю жизнь: не случайно потом я не была ни на одной встрече бывших выпускников - чувство всепроникающей фальши меня уже не покидало.) И только сидя в сумерках в кресле напротив Коли, с которым до всего этого мы были лишь знакомы, я могла вынырнуть на поверхность и нормально дышать.
Спустя годы, когда разница в возрасте и положении между нами стерлась, я неоднократно пыталась объяснить Коле, чем я ему обязана. Он забыл, как много месяцев регулярно звонил мне по телефону, начиная разговор словами: «Ну что это у вас за голос?» Что бы я ни говорила, Коля только отмахивался.
Последний раз я наблюдала подобную сцену, когда в 1997 году он откликнулся на мое настойчивое приглашение и пришел в РГГУ на презентацию моих мемуаров «О нас - наискосок», где упомянутая история была довольно подробно описана.
Коля даже выступил - по-моему, это была заслуга его жены Кати.
Это был все тот же Коля - высокий, худой, те же интонации - некая неокончательность, удивление, чуть капризная скороговорка. Сказал он нечто наподобие: «И что это Рита про меня напридумала? - ничего я не сделал».
Коля был и остался нормальным русским интеллигентом.
Олег Кашин
Умный еврей при губернаторе
В гостях у кремлевского либерала
Институт Соединенных Штатов Америки и Канады РАН - мечта рейдера. Целый квартал (городская усадьба с двумя флигелями и доходный дом через дорогу) старинных зданий в самом начале Хлебного переулка - за спиной андреевского Гоголя на Никитском бульваре. Внутри института - богатый по советским меркам учрежденческий интерьер, хрустальные люстры с перегоревшими лампочками и ни души в коридорах. Из просторной приемной - вход в два кабинета. Направо - директор института, Сергей Михайлович Рогов, которого на рабочем месте застать трудно: то эфир на «Эхе Москвы», то круглый стол в «Президент-отеле». Дверь налево - на табличке написано просто «Академик Арбатов Г. А.», без должностей. Арбатов всегда на месте. Он приходит на работу к полудню и проводит в своем кабинете весь день, до темноты.
Весной академику исполнится восемьдесят пять. К юбилею выходит очередная книга его мемуаров. Последние пятнадцать лет он в основном пишет мемуары - и это неудивительно: человеку, разумеется, есть что вспомнить.
- Вся мебель, которая в кабинете, мне от Брежнева досталась. Когда мы въехали в это здание (здесь раньше Школа рабочей молодежи была), в кабинете был только один поломанный стул, и на стуле стоял телефон. Я обратился в Академию наук, чтобы мне выделили деньги на мебель, деньги мне выделили, но в то время было мало иметь одни деньги, нужны были еще фонды. Фондов у меня не было, а мебель - ну хотя бы 5-6 письменных столов - была очень нужна. А у ЦК КПСС была собственная мебельная фаб?рика - между прочим, при Бутырской тюрьме, то есть заключенные делали столы и стулья. Я обратился в ЦК. И звонит мне однажды такой Григорян, заместитель управляющего делами. Говорит: «Тебе директорский кабинет нужен?» - «Конечно, нужен». Институт заплатил, привезли рабочий стол, стол для переговоров, стол для заседаний, кресла, стулья. Я был очень, конечно, доволен. А потом сидим мы с Брежневым в Завидове, работаем над каким-то очередным докладом. Он сидит, уткнувшись в бумаги, а потом поднимает глаза и говорит: «Георгий, ты мебель-то получил?» Оказалось, этот Григорян не сам дал мне мебель, а зачем-то пошел за ней к Брежневу. А я никогда у Брежнева ничего не просил. Мне до сих пор за эту мебель стыдно.