— Грустно слышать о том, что наша зона превращается в рок-концерты и смехопредставления на костях!
А по поводу выступления в бывшей политзоне Виктора Шендеровича и прочих кадровых смешистов выдал:
— Даже в кошмарном сне такого не представлял. Как я погляжу, они тут себе турбазу устроили?!
Общение с Бородиным, его бескомпромиссный текст «Пермь в осаде» и реплика, брошенная во время гощения у Постникова насчёт сидельцев по-литзоны, националистов из республик СССР: «Да они только и мечтали о том, чтобы развалить страну!», не могли не повлиять на… художественное отношение Леонарда к «Перми-36» и фестивалю-форуму «Пилорама».
Все экспозиции в «Музее писательских судеб» — дело рук самого Постникова. Однажды он поручил музейную переустановку дипломированным специалистам. Те усердствовали, пыхтели, развешивали, но пришёл Леонард, глянул — и всё заново переиначил. Сам себе редактор, художник и дизайнер. Но сие не означает, что ежели Постников чего-то в музее разместил, то это намертво. Нет, с течением времени и отзываясь на оное, музей меняется в данном ему пространстве, стиснутом размерами небольшого дощатого домика. Недавно я в этом лишний раз убедился.
«Стена Бородина» дополнилась любопытной авторской композицией основателя этнографического парка. Искусствоведы нарекли бы это инсталляцией: деревянная кисть руки с вытатуированным на ней американским флагом, держащаяся за сдвоенную зубчатую пилу, которая занесена над контуром… советской Империи. И — строки пермского поэта Александра Зубкова:
Ночь. Пилорамы вздыбленные звенья,
Крест-накрест расчертившие луну.
Здесь закалялась воля поколенья,
Готового распиливать страну.
Бородин был одним из немногих, кто не распиливал. Сколько мог, он вынашивал и сберегал Россию в собственном сердце. Пока оно не разорвалось. Очевидно, он об этом знал, потому что несколько раз повторил, имея в виду нашу личную с ним договорённость:
— Успевайте!..
Леонид Иванович, здесь, на чусовской земле, где вам пришлось умирать и выжить, вас помнит улочка русского сопротивления, как помнят вас в разных концах России другие улочки и улицы, одна из которых — пробьёт сей взвешенный час! — будет названа улицей Леонида Бородина. И она непременно пересечётся с улицей Леонарда Постникова.
4. ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОЙ УЛИТКИ
Если небо не подёрнуто облаками и моросью, округа, где затаилась постниковская улочка, напоминает вечерами царскую корону. Внизу, в ложбине, обнесённой лесистыми горами, уже — лёгкий кисель сумерек, а поверху — окружно высвеченные нижайшим солнцем — хвойные зубцы. И тишь. Последний автобус увёз в город всех — правобережных и левобережных, и Леонард остаётся наедине со своими думами и лесом. Так — уже пятьдесят пять лет. Так — каждый вечер. Иногда смолкшее пространство опояшет громыхающая поступь поезда, но она только подчеркнёт отворившуюся тишину, которую изредка помешивают серебряной ложечкой невидимые птахи.
О чём думает Леонард? Трудно подслушать думы. Они, как правило, не проговариваются, а если и проговариваются, то — между прочим. Расспросы, тем более — воспалённый зрачок диктофона вспугнут их, как лодочный мотор — тайменя. Думы нельзя подслушать, но их можно подсмотреть. Однажды я увидел быстрый слепок постниковских дум — тяжкая рыбина вдруг выдала «свечу», задохнувшись сопредельной средой. Пристальный книгочей, многолетний подписчик журналов «Москва» и «Наш современник», знаток отечественной поэзии, Леонард попытался прочесть вслух одно из стихотворений Юрия Кузнецова. Как бывший спортсмен, он «взял» его только с третьей попытки.
За бортом плывёт морская карта
И горит Полярная звезда.
Адмирал, горит твоя эскадра!
Крейсер твой уходит навсегда.
Раскачалось Лихо на просторе,
Раскричались чайки на беду.
Русский флаг уходит в сине море
Прямо на Полярную звезду.
На Руси горит морская карта.
На Москве опять переворот.
Адмирал, горит твоя эскадра!
Адмирал и ухом не ведёт.
На груди Андреевского флага
Круто завязался узелок.
Адмирал, горит твоя присяга!
Адмирал берёт под козырёк.
Догорай, гори, моя присяга.
Догорай, гори, моя звезда!
Под крестом Андреевского флага
Честь уходит в море навсегда.
Доходя до середины стихотворения, голос Леонарда пресекался, заволакивался щиплющей слабиной, и Постникову необходимо было сделать большое усилие, чтобы подняться на ступеньку следующей строчки, однако тут его поджидал новый перехлёст волны, и на словах «Адмирал, горит твоя эскадра!» Леонард Дмитриевич уже не мог сдерживать нахлынувших слёз. Мужские слёзы горше женских. Не приведи вам, Господи, подсмотреть, как плачут русские мужики!.. Впрочем, один из героев «Повести для своих» Владимира Крупина по прозвищу Нострадамус заметил: «Вот когда мужчины начнут трезвыми плакать, рыдать, тогда и спасёмся». Леонард же читал кузнецовское стихотворение абсолютно трезвым.
Ох, и не просто быть государством в государстве! С одной стороны, когда в том государстве, которое располагается за пределами улочки русского сопротивления, наступает время «Ч» и, предположим, требуется предвыборная поддержка в лице заслуженного работника культуры России, лауреата Строгановской премии и почётного гражданина города Чусового Леонарда Дмитриевича Постникова, столпы этого государства едут к нему на поклон. С дарами. С другой стороны, когда основателю этнографического парка необходима помощь граничащего с ним большого соседа, те же самые столпы становятся вёрткими, точно ужи, и заслоняются единственно возможной фразой: «Нет денег!» Однажды Леонард даже пошёл к Хафизу (разумеется, речь не о персидском поэте, а о местном авторитете, без которого в этом городе никогда и ничего не решалось). Увидев Постникова, тот взбледнул:
— Не поверишь, самому на проезд в автобусе не хватает!
Временами архиповскому старцу надоедает быть мальчиком на побегушках, и он, чтобы не взорваться и не послать всех на хутор бабочек ловить, начинает, как мальчик, прикалываться. Встречает незваных гостей в прикиде этакого великовозрастного Мальчиша-Кибальчиша: в трусах и в замызганной будёновке. Ведёт «экскурсантов» в крестьянский дом, а там уже — семеро по лавкам: Танюша, Катюша с пятилетним Ванюшей да я, Юраша. Вроде бы как семейство. Танюша с Катюшей (а ещё Валюша, а ещё Ириша) приезжают сюда на этюды. Художницы из мастерской пермского живописца Евгения Широкова мигом перевоплощаются, подыгрывая Постникову. Танюша покрывает голову цветастым платком с кистями, берёт в руки музейную гармонь-двухрядку. Катюша качает ребячью зыбку, Ванюша вертит деревянную трещотку, с коими бродили раньше по околоткам сторожа. Я смотрю на «мутноватую четверть», обманно водружённую посередь хозяйского стола вкупе с подлинной головкой перламутрового лука. Леонард поясняет вошедшим:
— Во-от, здесь-то они и живут! У этой девчушки, — показывает он на Танюшу, — шесть классов образования. А Катя в восьмом классе уже родила, дальше учиться не стала. А этот одутловатенький, — кивает Леонард в мою сторону, — тутошний пастух. Девок, стало быть, пасёт…
Гости принимают всё за чистую монету; а одна из прибывших дам, окидывая цепким, начальствующим взором космос русской избы, издаёт суровый вздох:
— Маркетинга вам тут не хватает!
— Мы и слов-то таких не знам! — усекает глагол Танюша.
Гости довольны, мы — тоже.
После их благополучного исхода, включив запрятанный за сундук магнитофон с кассетой народных песен, мы пускаемся в смешливый пляс. Я — в снятом с кованого гвоздя тулупе из овчины и лисьей шапке-ушанке. Девушки — в шалях с каймою. Половики сбуровлены, пол ходуном ходит. Ловлю себя на мысли, что этот дом давно не знавал веселья. Сколько? Лет семьдесят? Восемьдесят? Он же был брошен хозяевами. Или, точнее, хозяев принудили его бросить. Помните знаменитого «коренника» Павла Васильева? «Он ухом водит, будто слышит, как рядом в горне бьют хозяв». А излажен дом, судя по всему, ещё в конце позапрошлого столетия. Конечно, и прялки в доме, и светцы для лучины, и берестяные туески, и кадушки, зыбка, прикреплённая к потолку на гнущейся, убаюкивающей палке, коврик с лебедями, тронутые ржавчиной зеркала, чёрно-белые фотокарточки по стенам, — из разных деревень, из разных изб, но все они — оттуда, из далёкого прошлого, их изготовили, к ним прикасались, стирали с них пыль, их любили… Я вдруг почти физически ощутил всю неизречённую боль вещей, почувствовал, как они тоскуют по хозяевам.
Но нам-то, городским, отчего так легко в крестьянском доме? Может быть, Россия — та самая улитка из детской зазывалки, когда приговаривали: «Улитка, улитка, высуни рога, дам тебе, улитка, кусочек пирога…»? Приговаривали-приговаривали — и приговорили…Выползла улитка за кусочком пирога и теперь — ни кусочка, ни домика? Может, наши ряженые предощущения — случайное или неслучайное возвращение улитки к себе домой, совпадение покинутой раковины и блудного тельца?