Я не боюсь, что покажусь когда-нибудь старомодным, говоря о недавнем мужественном поступке, волнующем во Франции все умы[326]. Так вот, скажет вам молодой человек, моя возлюбленная обладает душой, способной восхищаться этим поступком, и даже с энтузиазмом; ей недостает только привычки к вниманию и логики, чтобы понять все величие этого благородного поступка и все его последствия.
Без сомнения, Мольер вполне заслужил расположение Людовика XIV, дав совет женщинам в лице их представительницы Белизы: «Остерегайтесь развивать свой ум».
Суть в том, что женщины достаточно умны,
Коль могут различить, где куртка, где штаны.
(«Ученые женщины», акт II, сцена VII).
Я нисколько не порицаю Людовика XIV, он исполнял свое королевское ремесло. Когда же мы, рожденные с шестью тысячами франков ренты, будем исполнять свое ремесло? Правильность рассуждений Людовика XIV доказывается тем, что одна парижская мещанка, дочь простого гравера, слишком бедная, чтобы ходить в театр и, может быть, никогда не видевшая «Ученых женщин», г-жа Ролан, своим проницательным умом разрушила множество великих планов, искусно разработанных тайными советниками Людовика XVI. Правда, в молодости она имела глупость читать; а я недавно наблюдал, как сделали строгий выговор одной двенадцатилетней, но уже очаровательной девочке за то, что она посмела раскрыть книгу, которую читала ее мать, и книгу самую пристойную, какая только может быть. После этого пришел учитель музыки и заставил ее петь в моем присутствии дуэт из «Italiana in Algeri»[327].
Ai capricci della sorte, и т. д.
. . . . .
Sarà quel che sarà[328]
(Действие I).
Милая и умная матушка, книги подобны копью Ахилла: только оно одно могло излечить раны, которые наносило; научите вашу дочь искусству не впадать в заблуждения, если вы хотите, чтобы она смогла когда-нибудь противостоять обольщениям любви или в сорок лет обольщениям лицемерия. В политике, как и в частном воспитании, штык не может устоять против идеи. В лучшем случае он может привлечь к ней еще большее внимание. Книги размножаются с такой быстротой, что ваша милая дочь найдет ту книгу, которой вы так боитесь, хотя бы, например, в шкафу какой-нибудь деревенской гостиницы. И как тогда отомстит за ваши прежние выговоры эта так называемая скверная книга! Теперь она будет играть первую роль, а вы будете выглядеть так же уродливо, как одураченная полиция. Когда-нибудь, быть может, вы будете казаться вашей дочери просто завистливой женщиной, пытавшейся ее обмануть. Какая ужасная перспектива для матери!
Успехом «Ученых женщин» Мольер хотел сделать невозможным существование женщин, достойных выслушать и полюбить мизантропа Альцеста; г-жа Ролан полюбила бы его[329]. А такой человек при поддержке почитающего и достойного его сердца мог бы стать гражданином-героем, Гемпденом[330]. Учтите размеры опасности и вспомните, что деспот всегда испытывает страх.
Но, возразят мне, Мольер не думал обо всех этих макьявеллевских тонкостях, он хотел только посмеяться. В таком случае зачем говорить, что Реньяр безнравствен, а Мольер нет?
Комедия «Ученые женщины» — шедевр, но шедевр безнравственный и ни на что не похожий. Писатель в обществе теперь уже не шут, состоящий на содержании у вельмож; это человек, который предпочитает мыслить, а не работать и поэтому не очень богат; или же это сотрудник полиции, которому казна платит за его памфлеты. Разве это похоже на Трисотена или Вадиуса[331]?
Пятьдесят лет тому назад, во время благопристойного царствования г-жи Дюбарри или г-жи де Помпадур, назвать какой-нибудь безнравственный поступок значило быть безнравственным.
Бомарше изобразил преступную мать во всем ужасе ее раскаяния[332]; если есть на свете зрелище, которое может потрясти зрителя, то это бедная графиня Альмавива у ног своего мужа. И эту сцену каждый день смотрят женщины, которые ни за что не прочли бы ни одной проповеди, даже проповеди Бурдалу[333] против «Тартюфа». Но это не имеет значения: «Бомарше безнравствен». Скажите, что он недостаточно весел, что его комедия часто вызывает ужас, так как автор не обладал тем высоким искусством, которое смягчает одиозность «Тартюфа». «Нет, Бомарше в высочайшей степени непристоен». Отлично. Мы слишком близки к этому остроумному человеку, чтобы судить его. Даже через сто лет Сен-Жерменское предместье не простит ему шутку, которую он сыграл с деспотизмом приличий, поставив в 1784 году своего чудесного «Фигаро».
«Реньяр безнравствен, — говорят мне. — Полюбуйтесь на его «Всеобщего наследника»[334]!» Я отвечаю: иезуиты из Франшконте, обосновавшиеся в Риме, ни за что не посмели бы устроить мистификацию с Криспеном, диктующим завещание впавшего в летаргию Жеронта, да еще в присутствии советника дижонского парламента и каноника того же города, если бы они могли предположить, что эти господа хоть раз в жизни видели на сцене «Наследника» Реньяра.
Высшее достижение таланта этого милого человека, которому недоставало только страсти к жалкой литературной славе и гения, в том, что он заставляет нас смеяться, даже изображая такие гнусности. Здесь можно найти единственное поучение, которое может дать комедия: предупреждение о возможном обмане и насмешке. И это высокое поучение не стоило нам ни одного мгновения скуки, ни на одну минуту мы не почувствовали бессильной ненависти. Нельзя сказать того же о «Тартюфе». Я не могу смотреть этот шедевр, не вспоминая о Сен-Кантене на Изере и об одном «Ответе на анонимные письма»[335].
«Всеобщий наследник», мне кажется, идеален по методу изображения, по комическому мастерству. Англичане написали «Беверлея», кончающего самоубийством; это значит остроумно показать одно из неудобств нашей жалкой жизни, которой наделило нас в минуту рассеянности слепое провидение. В таком зрелище я не нуждаюсь. Я знаю, что жизнь — вещь невеселая. Да избавит нас бог от драм и драматургов, а вместе с ними от всякого чувства ненависти или негодования! Я с избытком нахожу это в своей газете. Вместо мрачного и тупого Беверлея[336] Реньяр показывает мне блестящего Валера, который, сознавая, что он игрок, прежде всего отказывается жениться; вот добродетель, и ее как раз столько, сколько может вместить в себя комедия.
Если бы он покончил с собой, он сделал бы это весело, потратив на размышления ровно столько времени, сколько требуется, чтобы зарядить пистолет. Но нет, у такого человека, как Валер, достаточно нравственною мужества, чтобы отправиться на поиски сильных ощущений в Грецию, воевать с турками, когда у него останется только пятьсот луидоров.
Славный Реньяр, отлично зная, что в человеческом сердце есть место только для одной страсти одновременно, вкладывает в уста Валеру, покинутому сожалеющей о нем возлюбленной, слова:
В один прекрасный день игра — я твердо верю —
Мне возместит сполна любовную потерю.[337]
Вот настоящая комедия. Оставив в стороне вопрос о гениальности, признаем, что это лучше, чем отправить бедного мизантропа умирать от скуки и раздражения в его средневековый замок, в глушь провинции. Таков сюжет «Игрока». Его герой, столь мрачный по существу, кончает весело. Мизантроп, который мог бы очень развеселить нас, так как у него одни только смешные стороны, кончает трагически. Вот разница в направлении обоих авторов; вот разница между настоящей комедией, задача которой в том, чтобы развеселить занятых людей, и такой комедией, которая хочет развлечь людей злых, не имеющих другого занятия, кроме злословия. Таковы были придворные Людовика XIV.
Мы лучше, чем наши предки, мы меньше ненавидим; почему же к нам относятся так же, как к ним?[338]
Альцест — это несчастный республиканец, попавший в чуждую ему среду. Если бы во времена Мольера знали географию, Филинт сказал бы своему другу: «Поезжайте в молодую Филадельфию». Этот угрюмый характер словно создан был для республики; он вступил бы в какую-нибудь пуританскую церковь в Нью-Йорке и был бы там принят, как Грибурдон[339] в аду.
Мне кажется, в Вашингтоне больше счастья, но счастье это тяжеловесное, грубоватое, совсем не подходящее для любителя оперы-буфф. Конечно, там можно найти целое море здравого смысла; но смеются там меньше, чем в Париже, даже в современном Париже, в течение последних семи-восьми лет скованном взаимной ненавистью между Сен-Жерменским предместьем и улицей Шоссе-д'Антен.
Смотрите, вот уже два месяца (март 1823 года) стараются поднять на смех министра г-на Виллеля, пост которого вызывает зависть! В Вашингтоне против этого министра выступили бы с рассуждениями, математически ясными. Министр точно так же сохранил бы свой пост; единственная разница заключалась бы в том, что мы не смеялись бы. Там правительство — просто банкирский дом, которому платят возможно более низкую плату за то, что он обеспечивает правосудие и личную безопасность. Но все же правительство мошенников не может воспитать людей, и они остаются немного грубыми и дикими. Я очень уважаю наших мелких деревенских фабрикантов; добродетель живет среди класса мелких собственников с сотней луидоров годового дохода; но я зевал бы на их обедах, длящихся по четыре часа.