Читая с упоением «Войну и мир», вы спрашиваете себя: неужели Наташа действительно уступит домогательствам Анатоля или останется верной князю Андрею, действительно ли умрет этот замечательный человек (чего вы не хотите) и застрелит ли Пьер Наполеона. Можно насочинять разные варианты развития сюжета, но в конце концов Толстой говорит, что дело обстоит так-то и так-то, и вы с этим ничего не можете поделать. Но в гипертекстовой «Войне и мире» вы можете изменить судьбу персонажей на каждой развилке. Мало того, вы можете начать новую «Войну и мир» и позволить продолжить ее другим… Таким образом вы сможете избежать двух обстоятельств, которые многим кажутся репрессивными: находиться перед лицом уже сочиненного романа и страдать от социального расслоения на тех, кто пишет, и тех, кто читает. Творчески играть с гипертекстами, изменяя истории и участвуя в создании новых, – может оказаться захватывающим занятием, прекрасным учебным упражнением, новой формой письма, очень похожей на джазовый джемсейшн, где каждое исполнение отличается от другого и кто угодно может включиться в игру, импровизируя и предлагая свои вариации.
Но, подобно тому как джаз не отменяет другие музыкальные жанры, все еще подчиняющиеся партитуре, точно так же эта новейшая творческая активность не имеет никакого отношения к «уже написанным» сочинениям и не может их заменить.
Вспомним, как Гюго пишет в «Отверженных» про битву при Ватерлоо. В отличие от Стендаля, который описывает сражение глазами Фабрицио[154], находящегося в гуще событий и не понимающего, что происходит, Гюго описывает его с точки зрения Бога, смотрящего сверху. Ему известно, что, если бы Наполеон знал об овраге на плато Мон-Сен-Жан (о котором ему не сказал проводник), кирасиры Мило не были бы сброшены прямо к ногам английских солдат; если бы пастушок, служивший проводником у Бюлова, указал ему любую другую дорогу, прусская армия не поспела бы вовремя и не смогла бы решить ход сражения.
С помощью гипертекстовой структуры мы могли бы переписать ход битвы при Ватерлоо, сделав так, что французы маршала Груши прибудут раньше, чем немцы Блюхера, и существуют компьютерные игры, позволяющие делать это, причем с большим удовольствием. Но трагическое величие этих страниц Гюго состоит в том, что все идет вне зависимости от наших хотений – так, как идет. Красота «Войны и мира» – в том, что агония князя Андрея заканчивается его смертью, как бы это ни было печально. Грустное очарование, которое мы испытываем всякий раз, перечитывая великие трагедии, состоит в том, что их герои, которые могли бы избежать жестокого рока, по своей слабости или слепоте не понимают, что ждет их впереди, и низвергаются в пропасть, вырытую своими же руками. С другой стороны, продемонстрировав, какие еще у Наполеона были возможности при Ватерлоо, Гюго говорит: «Мог ли Наполеон выиграть это сражение? Мы отвечаем: нет. Почему? Был ли тому помехой Веллингтон? Блюхер? Нет. Помехой тому был Бог».
Вот о чем говорят нам все великие сочинения, разве что заменяя Бога на рок или неумолимые законы жизни. Именно в этом состоит функция «неизменяемых» рассказов: вопреки любому нашему желанию изменить судьбу они «на пальцах» показывают невозможность этого. Поэтому, какую бы историю они ни рассказывали, в них в то же время рассказывается и наша история – за это мы их читаем и любим. Нам нужны их суровые «репрессивные» уроки. Гипертекстовые нарративы могут дать уроки свободы и творчества. Это хорошо, но это не все. Рассказы, уже сочиненные, еще и учат нас умирать.
1995
Пусть даже говорить – напрасный труд[155]
Полемика о средствах информации
Судебный процесс по телевидению – покушение на конституцию
Свеликой печалью и гражданской озабоченностью я следил по телевизору за процессом, в ходе которого был осужден бывший член городской управы Вальтер Арманини[156]. Как человек, наделенный нравственным чувством и уважающий конституционные гарантии, я был на его стороне. Не потому, что считаю его невиновным (у меня нет оснований оспаривать приговор), но потому, что передо мной каждый раз возникало лицо человека, выставленного на поругание; кривит ли он рот, стискивает ли зубы – миллионы зрителей следят за ним со злорадным ликованием. Такое поругание хуже пожизненной тюрьмы. Это правда, что в прошлые времена преступников казнили на площади, но ведь не зря мы считаем себя более цивилизованными, чем наши предки. Кроме того, публично казнили преступника, а судят открытым судом обвиняемого, которого еще не признали виновным.
Трагедия процесса, который передается по телевидению, состоит в том, что он может разрушить жизнь даже невиновному. Все мы знаем, что подсудимому задают весьма щекотливые вопросы о его личной жизни. За несколько дней до процесса по телевизору передавали фильм с Барбарой Стрейзанд (основанный на реальных событиях), в котором обвиняемая (потом оправданная) вынуждена была признать, что она – проститутка. Мужчина, обвиняемый в изнасиловании, может привести в свое оправдание тот факт, что он – скопец. И вы бы хотели, чтобы этот ни в чем не повинный человек, и без того обделенный, стал посмешищем для всей страны?
Это – публичный процесс? Да, но следует определить само понятие публичности. Экзамены в университете тоже публичные, в том смысле, что каждый может присутствовать на них, дабы убедиться, нет ли каких-нибудь нарушений. Лично мне, чтобы заставить неуча удалиться с миром, частенько приходится его унижать, втолковывать, что он ничего не понял; что, может быть, у него вообще нет способностей к теоретическим предметам; давать элементарные советы о том, как нужно читать, подчеркивать, повторять трудный материал. Мне неприятно, что это унижение происходит на глазах у десятка его соучеников, но я знаю, что ребята симпатизируют товарищу, а может быть, и усваивают что-то полезное для себя.
Но если бы эту сцену показывали миллионам телезрителей, у бедняги просто не хватило бы духу вернуться домой. Судебные разбирательства являются публичными, потому что каждый гражданин может пойти и посмотреть, все ли там происходит по правилам, но имело бы смысл – смысл, не противоречащий конституции, если бы такая публичность касалась только общественных деятелей, например депутатов, которые сами, по своему выбору согласились бы стать объектом всеобщего пристального внимания. Но обвиняемый не выбирает.
Понимаю, мне могут возразить, что процесс передают по телевизору после его окончания, когда вина подсудимого уже установлена. Меня это не убеждает. Дóлжно также защищать и достоинство осужденного, его и так ждет расплата. Есть разница между процессом в зале суда, где присутствует сотня человек, и процессом, который транслируется по телевидению и который смотрят многие миллионы? Конечно, есть. Если кто-то клевещет на меня в моем доме, в присутствии трех свидетелей, я вышвыриваю его за дверь. Если он делает это на площади перед лицом двухсот человек, я подаю на него в суд и требую компенсации за моральный ущерб. Унижение, пережитое в зале суда, в присутствии ста человек, так или иначе заинтересованных в этом деле, так сказать, испаряется, когда дело закрыто; если же речь идет о миллионах телезрителей, то, чем бы ни закончилось дело, оно оставит неизгладимый отпечаток, и преступник, даже отбыв наказание, не сможет стереть с себя это клеймо. Не говоря уже о том, что, как мы видели, телепередача смонтирована и перед публикой предстает не весь процесс, а отдельные его эпизоды, выбранные по какому угодно критерию, – именно это отметил Луиджи Манкони[157] в «Стампе». То есть мы видим не Правосудие в действии, а Телевидение, интерпретирующее Правосудие.
Я пока не очень ясно вижу, как средства массовой информации могут повлиять на наше представление о том, какова мера свободы, частной жизни, общественной жизни. Установить это – неотложная конституционная задача еще и потому, что я считаю: прокурор, судьи, адвокаты и обвиняемые – все они перед телекамерами невольно вынуждены вести себя не так, как они вели бы себя в обычном зале заседаний. И тогда, раз уж судебный процесс должен соответствовать эре телевещания, пусть он будет телевизионным до конца: судья в Милане, прокурор в Палермо, обвиняемый во Флоренции – все общаются только через эфир, зная, что действуют в другом измерении.
Если бы меня, хоть бы и в качестве свидетеля, вызвали на заседание, которое транслируется по телевидению, я бы объявил себя узником совести и отказался отвечать, какими бы карами мне ни грозили, – тем самым я разоблачил бы перед всем миром, как мне велит мой долг, это покушение на конституцию.
1993
Если обвиняемый согласен, кто даст гарантию свидетелю?