И переиздания моих книг ничем не отличаются одно от другого, разве что опечаток становится все больше: Палома говорит, что они исчисляются уже тысячами. И так же не исправляю я посвящения, ибо и они тоже связаны с точной датой. Даже если человек, которому некогда посвятил я книгу, затем лишился моего уважения, я скорее вычеркну его из памяти, чем со шмуцтитула. Разумеется, речь о бразильских изданиях, а те, что выходят за границей, я проконтролировать не могу. Так что остается вереница имен — тех людей, которых я уважал, которыми восхищался, а если человек впоследствии оказался мерзавцем, пусть останется посвящение памятником тому времени, когда я еще этого не знал и был доверчив и наивен.
«Глазам своим не верю!» — воскликнул сраженный изумлением Жозе Олимпио, увидев фотографию в газете «Эстадо де Сан-Пауло».
Снимок и в самом деле казался невероятным. Запечатлена на нем была длинная очередь, выстроившаяся в книжную лавку Тейшейры и состоявшая из тех, кто желал получить на только что вышедшем в свет первом издании «Лавки Чудес» автограф ее автора. На переднем плане рядом с вашим покорным слугой стоит в ожидании читатель. И читатель этот — не кто иной, как Жулио де Мескита Фильо во всем величии своем. Да-да, рассказать — не поверят: главный редактор «Эстадо де Сан-Пауло» пришел получить автограф Жоржи Амаду!
Объясню, чем вызвано было наше ошеломление. Четыре дня назад я послал ему экземпляр романа — да не просто с автографом, а с прочувствованной дарственной надписью. Почему же его снова принесло в книжный магазин, зачем он пристроился в хвост длиннейшей очереди, к тому же привел с собой фоторепортера из своей газеты? Он купил книгу, настоял на том, чтобы заплатить за нее, хотя продавец и пытался дать ему экземпляр бесплатно, а потом занял новую очередь — из тех, кто жаждал получить автограф. Продавец и владелец магазина сочли, что это уж, пожалуй, чересчур: извлекли его из очереди и подвели к столику, за которым сидел я. Он приветствовал меня, протянул мне книгу, я расписался на титуле, мы обнялись, фотограф сделал снимок.
На следующий день «Эстадо» поместила его на всю полосу — не на первую, разумеется, но и далеко не на последнюю, — снабдив пространным репортажем, где встречались такие лестные для меня выражения, как «новый успех», «новая крупная работа маститого романиста», «читательский ажиотаж». Лучшей рекламы для «Лавки Чудес» и представить нельзя. Лучшего доказательства высокого уважения, которое питает ко мне Жулио де Мескита Фильо, — тоже. Жозе Олимпио в Рио, развернув газету, не поверил своим глазам.
И вот почему. Накануне или даже в самый день выхода книги та же самая «Эстадо» напечатала бранную рецензию влиятельного литературного критика Арналдо Педрозо д’Орты, где и «Лавке Чудес», и ее автору досталось по первое число, причем в самых отборных выражениях. Арналдо я числил среди злейших своих недоброжелателей со времени выхода «Подполья свободы» — по причинам политическим, и он не упустил случай в очередной раз пнуть меня. Газета же, демонстрируя предметно и наглядно завидную беспристрастность и полную «неангажированность», напечатала этот разнос. Жулио, однако, хотел показать читающей публике, что «мнения редакции и авторов могут не совпадать», и в сопровождении фоторепортера явился за автографом. Легко понять изумление моих друзей. Вот потому и восклицал Жозе Олимпио: «Глазам своим не верю!»
Пришлось поверить. Мы с главным редактором «Эстадо» давно и хорошо знакомы. Его присутствие в лавке Тейшейры польстило мне, но не удивило нимало.
Когда новоиспеченный «бессмертный» в мундире с иголочки вступает под сень Бразильской академии, ему всегда кажется, что уж он-то сумеет реформировать это почтенное учреждение, вымести из него пыль и паутину, навсегда покончить с предрассудками, косностью и мелочностью, сделать Академию такой, какой она должна быть. Ничего из этого не выходит.
Я был избран в 1961 году на место романиста, принадлежавшее когда-то самому Машадо де Ассизу, основателю Академии, а непосредственным моим предшественником был Жозе де Аленкар. Впервые облачась в мундир, шитый золотыми пальмовыми ветвями, я почувствовал, что высокий жесткий воротник нестерпимо врезается в шею, просто душит. Я потребовал у Зелии ножницы и, не давая ей времени опомниться и воспрепятствовать подобному кощунству, сделал его вдвое короче. Лишь после этого стал я дышать свободно.
В те времена наша главная литературная премия, носившая имя Машадо де Ассиза, призванная ежегодно увенчивать лучшее опубликованное прозаическое произведение, составляла мизерную сумму в 25 тысяч крузейро. А год спустя «Эдитора Насьонал» решила присуждать за лучшую неизданную книгу стихов в шестнадцать раз больше — 400 тысяч. Не колеблясь я решил покончить с такой несправедливостью и, едва войдя под священные своды Академии, написал, подписал и вручил президенту официальное предложение увеличить размер национальной премии хотя бы до полумиллиона.
Президент взял бумагу, прочел ее, покачал головой и сказал: «В надлежащее время представлю на обсуждение академиков». С тех пор минуло тридцать лет, а мое первое и единственное предложение так и не удостоилось ни обсуждения, ни голосования. Не пришло еще, как видно, надлежащее время.
Спросите меня, какую награду я считаю в своей литературной жизни главной, какой миг моей творческой биографии — кульминационным, и я отвечу без размышлений и колебаний: ужин в зале для транзитных пассажиров лиссабонского аэропорта.
На фотографии, запечатлевшей этот знаменитый ужин и опубликованной сначала в моей книге, а потом в лиссабонском «Жорнал де Летрас», я сижу между Феррейрой да Кастро и Марией Ламас, а на заднем плане виден инспектор ПИДЕ, печально известной тайной полиции, Роза Казако. Мой португальский собрат по перу Марио Дионизио, который тоже присутствовал там, написал статью, где вспоминал подробности этой демонстрации солидарности, этой антисалазаровской акции. Кто бы мог подумать, что она окажется возможной?!
Я возвращался на родину из Москвы через Стокгольм и телеграммой уведомил Феррейру да Кастро о том, что проведу час в аэропорту Лиссабона. Мне, изгою, целых восемь лет не давали португальскую визу и дальше зала для транзитных пассажиров хода в страну не было.
А я имел поручение обсудить с Феррейрой один политический вопрос: согласится ли он принять премию Комитета в защиту мира? Я рассчитывал, что его международная известность поможет пробить брешь в глухой стене изоляции, возведенной вокруг меня. Рассчитывал, но не слишком — с салазаровским режимом шутки были плохи. Но на сей раз он вдруг дал слабину, а, может быть, просто хотел установить, идентифицировать своих врагов, понаблюдать за ними на этом ужине, узнать, кто же осмелится на такую беспримерную дерзость.
И представьте же, каковы были мои удивление и радость, когда я увидел в зале для транзитных пассажиров не одного Феррейру, а нескольких португальских писателей — кое с кем я был знаком, других знал только по именам, рискнувших многим, чтобы приветствовать и обнять собрата, которому въезд в страну закрыт. Меня усадили в центре длинного стола: слева Феррейра, а место справа по очереди, на несколько минут, занимали остальные. Время летело стремительно, никто не прикоснулся к стоявшим на столе яствам — иная пища потребна для борьбы, для мечты…
Помню, как поразило меня количество фотографов, беспрестанно щелкавших и слепивших «блицами», желавших заснять всех до единого участников этой встречи.
— Откуда столько? — спросил я у Алвеса Редола61.
— Один наш, остальные из ПИДЕ, — ответил он.
Не было в моей жизни вечера лучше, чем этот вечер в лиссабонском аэропорту, в зале транзита. Я сел в самолет, сердце мое полнилось благодарностью ко всем этим людям, которых тотчас окружили, задержали и принялись допрашивать.
Читатели часто спрашивают меня, как я отношусь к переделкам моих романов в киносценарии, пьесы, либретто, телеинсценировки. Такая судьба постигла несколько моих произведений — по одним сняли фильмы, по другим поставили драматические спектакли и даже балеты, третьи стали основой комиксов. Были и телесериалы, и радиоинсценировки.
Могу лишь повторить уже сказанное однажды: всякая переделка, всякий перевод прозы в другой жанр — это насилие над автором. Как бы ни старались следовать букве и духу книги, при попытке перенести ее страницы на сцену ли, на большой киноэкран или на маленький экран телевизора, непременно претерпит изменения что-то самое главное: что-то выпятится, а что-то, наоборот, исчезнет.
Это естественно, иначе и быть не может. Сочинительство — сродни ремесленничеству, романист, каким бы мастером он ни был, остается мастеровым. Он — кустарь-одиночка. Когда я начинаю роман, у меня ничего нет, кроме машинки да дести чистой бумаги. Когда же произведение адаптируется для кино, для театра, для радио или телевидения, то какая уж тут кустарщина — вступают в свои права законы производства и коммерции, предлагаемый товар должен отвечать требованиям рынка. Тут мало машинки и бумаги (впрочем, это я, старый и косный ретроград, стучу на машинке — молодые дарования вроде доны Зелии Гаттаи, Фернандо Сабино, Жоана Убалдо Рибейро набирают свои тексты на компьютере, честь им и хвала!). Чтобы снять фильм, нужна целая, извините, орава людей: продюсер, режиссер, сценарист и художник, оператор просто и звукооператор, композитор и музыканты, бутафоры и костюмеры, маляры и плотники и осветители — и несть им конца, и имя им легион! А на телевидении к ним добавляются еще и зрители — сидят по домам перед своими ящиками, смотрят очередную серию, а воздействие на развитие сюжета, на характер и место персонажей оказывают решающее: какой-нибудь третьестепенный фигурант, если попадет в струю, потрафит зрительским вкусам и симпатиям, может обернуться главным героем, да и фабула раскручивается и перекраивается в угоду запросам публики. Автор ежеминутно чувствует себя обобранным: в один прекрасный день он сам перестает узнавать свою книгу.