Сойди в кромешный мрак,
Где люди средь химер –
Никто и звать никак.
Но всё слабее тень,
И ночь белым-бела,
И белая сирень
Мерцает из угла.
Теги: Михаил Окунь
Как же беспощадно время! Каким поразительным свойством обладает оно: тихо и молчаливо, одним этим лишь умолчанием, силой незримой и неуловимой, позволяет людям отпустить свою собственную память. И она, эта память, против воли человека, отходит - на шажок, на версту, а потом и вовсе оставаясь лишь слабым контуром, очертанием, порой лишь вспоминанием улыбки и нечаянного слова. Всё остальное исчезает, забывается [?]
Вот почему такой благодатный смысл несёт в России слово "незабвенный", и вот почему следует вновь и вновь преклонить колено перед памятью тех, кого любишь и помнишь, да и поторопиться, поторопиться!
Ещё один поворот неостановимого времени, и те, кто любил, отойдут, те, кто знал, забудут подробности, а те, кто не знал, выдумают миф.
Я пишу эти слова, думая про Овидия Михайловича Любовикова, и две даты, две отметины не дают мне покоя: 90 лет со дня его рождения и почти 20 лет без него – он родился в 1924 году, а умер в 1995-м.
Каким было время, когда он родился! Каким стало, когда он ушёл! Что уместилось между двумя чертами…
Могу ли, имею ли я право обсудить никогда с ним не обсуждавшееся – из соображений, по сегодняшним временам, наивным? Из соображений порядочности, ибо этой вот порядочностью были непроизносимые понятия и ценности.
Первое. Он родился в семье старого большевика из настоящих революционеров, вступившего в партию в 1905 году, подпольщика, сидельца питерских «Крестов». Когда я видел Михаила Константиновича, он был очень стар, и я только здоровался с ним, мама же Овидия была улыбчива, доброжелательна, и от неё всегда веяло приветливым теплом. И это всё.
За долгие годы нашего общения я ни разу не слышал от Овидия ни единой ссылки на родителей, на их мнение, на что-то такое, что исторически, по справедливости было за ними. Он никогда не использовал их авторитет – кроме сыновнего поклонения смыслу и сути их судеб.
Я пишу об этом потому, что решение уйти на фронт в 1941 году, ещё до исполнения 17 лет, было принято Овидием совершенно единолично, но в душе происходило из жизни его родителей и их убеждений. И было единственным праведным не только по отношению к Родине, но и по отношению к отцу и матери. Сын был обязан защитить дело, завоёванное отцом, и пафос тут отсутствовал полностью.
А теперь о том, что было не произносимо ни позже, после войны, когда всё окончилось и продолжилось мирное существование, и уж тем более в 41-м, когда дрожали внутри шестнадцатилетнего мальчишки не только страсть и долг, но и сама жизнь. Мыслимо ли было бы выговорить желание получить бронь, уйти на учёбу, на работу пусть и в нужную войне, но не фронтовую среду?
Нет! Это исключалось! И это главное.
А мальчика бросили в самое пекло под Москву. Вятские лыжные батальоны выкосило в 41-м почти вчистую. Парни погибали в первом бою. Овидию повезло. Его отправили в артиллерийское училище.
Одно время люди, причастные к литературе, поругивали лейтенантскую литературу – мол, послужили бы в солдатах! Зазвучало словосочетание: окопная правда.
Но вот судьба лейтенанта Любовикова.
Рядовой вятского лыжного батальона под Москвой вышел живым из первой атаки. Послали учиться в артиллерийское училище. Потом отдельная лыжная бригада – в её составе была артиллерия – знаменитые сорокапятки. Это они встречали первыми вражьи танки, и эти танки безжалостно утюжили их. Вот такая лейтенантская «льгота» у мальчишки Любовикова. Он потом сформирует суть лейтенантской судьбы:
На той войне был скоротечен
Прощанья скорбный ритуал,
Как помню, по шпаргалке речи
Комбат у гроба не читал.
Но над могилою три залпа,
Три грома, три огня подряд.
И пили мы до дна и залпом
Всю горечь горькую утрат.
Лейтенантская, а это, в сущности, мальчишеская поэзия и проза составили со временем золотой сердечник не только литературы, но и нравственного мира страны. Ибо лейтенант – это первый командир солдата, идущий не рядом, а впереди него, и первым отдающий жизнь по собственной же команде.
Овидий всегда это ощущал остро. Стремился выразить:
И по ранжиру,
И по рангу,
Все перед совестью равны –
Они, от фланга и до фланга,
Стихи, пришедшие с войны.
Но сначала был пришедший с войны уже не лейтенант, а – капитан. И я помню, хорошо помню его, тогдашнего.
В 51-м, когда Любовиков вернулся из армии, я учился в девятом классе 16-й школы на Воровского. И каждое утро торопился от родительского дома с улицы Горбачёва вверх по Свободе, в горку. Там, неподалёку от пересечения с Коммунистической (ныне Орловской) я и встречал его.
Эти пересечения, как будто кто-то рассчитывал по часам: без 20, без четверти девять. Ровно в девять у меня начинались уроки. У встречного мне человека тоже что-то начиналось в девять.
Он оглядывал меня спокойным и равнодушным взглядом, я делал то же самое – так смотрят друг на друга незнакомые люди, да ещё разных возрастов. Однако дети всегда приметливы, и я быстро разглядел, что мужчина всегда курит мундштук набивной – по такому же принципу, из разного цвета кусков плексигласа, делались какими-то умельцами ручки к финкам – этаким почти боевым ножам. Значит, получалось, этот человек имеет отношение к войне, такие приметы о многом тогда говорили.
Познакомились мы довольно скоро. В те годы мне была любопытна область труда, от нашей семьи чрезвычайно далёкая. Отец был слесарем, вернулся с войны старшиной, дважды раненным, и устроился работать в мастерскую, мама всю жизнь отслужила в госпитальной лаборатории. А мне вдруг понравилось писать заметки для газет – этакое начальное репортёрство, наивное, впрочем, и бесконечно школярское. Я никуда не ходил, а посылал почтой свои сочинения, большинство из которых безвестно исчезали, но некоторые всё же появлялись в газете «Комсомольское племя».
Поразительно – не только для меня тогдашнего, но и для родителей – я получал деньги! Пусть скромные – 10, 20 тогдашних рублей – но и это было истинное открытие. А слово-то какое почтенное означали они – не зарплата, не получка, а – гонорар.
Всё началось с того, что в 1950 году, как только снова стали издавать после военного перерыва областную молодёжную газету «Комсомольское племя», я занёс в редакцию фотографию и заметку об авиамодельных соревнованиях. Материал напечатали.
Далее всё моё «журналистское» начало двигалось пунктирно – с большими перерывами, тем не менее я, видать, был зачислен в некий актив и зимой 1951 года получил приглашение на областной слёт юнкоров. Меня приветили, обласкали, главный редактор Леонид Дмитриевич Мокеров в своём докладе помянул меня, и там я ближе увидел того, часто мною встречаемого человека. Он был заместителем редактора, а звали его Овидий Михайлович Любовиков.
Разумеется, я сидел тихо, как мышонок, слушал речи старших, и хотя понять не мог, о чём бы мог писать для газеты, заниматься этим очень хотелось. Из того тёплого и ласкового ко мне собрания сделал вывод: надо писать.
Теперь, встречаясь на углу Свободы и Коммунистической, мы с Любовиковым здоровались, довольно сдержанно, впрочем, но вполне доброжелательно. Я посылал в «Племя» свои заметки, заходил в редакцию бесстрашно, мне стали давать задания, и я их учился выполнять. Чаще всего виделся с Заболоцким, реже с Мокеровым, с Любовиковым – совсем редко.
Скоро он из редакции исчез, но пересекаться мы не переставали. Я получал не только «Кировскую правду», «Племя», но и «Комсомолку», и по её публикациям узнал, что Любовиков стал её собкором по Кировской области.
После школы я уехал в Уральский университет, на отделение журналистики. А Овидия послали собкором «Комсомолки» в Новосибирск.
После университета я приехал на работу в «Кировскую правду», и довольно неожиданно мы с Овидием оказались вместе: он заведующий отделом культуры, я его литсотрудник.
Только много лет спустя, я понимаю, что он, сам того не ведая, наверное, позвал меня с собой туда, где он сам ещё только начинал: в литературу. Впрочем, мы ни слова не произнесли на эту тему, хоть какого-нибудь намёка не было на практицизм, на взаимность кого-то и к чему-то обязывающих.
Меня же привлекло в Овидии главное его достоинство: не суетливость, не велеречивость, а спорое умение делать дело. Он приносил проблемы и адреса, сообща придумывали тему и авторов. Время от времени он предлагал поехать в командировку. Предлагал, но никогда не заставлял. И я летел во весь опор. Так сложились две мои первые очерковые книжки – слабенькие, совершенно газетные, но я о другом и не мечтал.