Вы правы, дорогой Бернар-Анри, заметив, что «Люси Секалди, ставшая теперь знаменитостью», по вашему выражению, воскрешает в памяти более злокозненные явления, чем дурные матери из истории литературы, скорее она напоминает живущих в недрах земли уродливых чудовищ из греческой мифологии. Бабу-ягу из русских народных сказок, которая разбивает черепа младенцев и пожирает мозги. Что-то подобное есть и у африканских племен. Думаю, такое есть в любой культуре, только надо добраться до очень древних времен, древнее патриархальных, когда право на жизнь и на смерть потомства, право разрывать в клочья и пожирать собственных детей принадлежало матери.
И вот что я хочу вам сказать: эти доисторические, темные, глухие времена вернулись, мы опять в них живем, это наша постмодернистская цивилизация. Мать и ребенок в наше время противопоставлены друг другу, жестко и непримиримо, начиная с зачатия, потому что только мать, она одна, решает, будет она делать аборт или нет. Вопрос, который мне чаще всего задавали те, кто был отчасти в курсе наших отношений, звучал примерно так: «Почему же твоя мать, врач по профессии, у которой были для этого все возможности, не сделала аборт?» Я на них не в обиде, это вырывалось у них само собой, и спустя секунду, я уверен, люди испытывали неловкость. Я не посягаю на право делать аборты, я вообще ни на что не посягаю, я просто рассказываю.
Так вот, моя мать не сделала аборт, больше того, несколько лет спустя пережила рецидив, родила еще одного ребенка, но от другого мужчины, а потом бросила и дочь, обошлась с ней еще хуже, чем со мной (кажется, отказалась официально, и фамилию Секалди вычеркнули из документов сестры, но доподлинно ничего не знаю и предпочитаю не уточнять, вряд ли сестре приятно беседовать на эту тему).
Некоторые женщины во время беременности расцветают, у них прекрасное настроение, они замечательно себя чувствуют. Думаю, в этом разгадка: беременность мою мать устраивала, а вот пеленки, кормление грудью — увольте.
Я виделся со своей матерью раз пятнадцать в жизни, не больше, но почувствовал, как меня замутило, когда однажды она рассказала мне, что случайно встретила на острове Реюньон мою кормилицу-мальгашку, и та спросила, как я поживаю. Матери казалось смешным и несуразным, что кормилица спустя тридцать лет не забыла меня и хочет знать, что со мной сталось. А я был взволнован до глубины души, но даже не пытался объяснять ей почему.
Как ни печально, но ни с чем не сообразную агрессию Люси Секалди я ощущаю как ужасающую примету современности.
Ее жизнь — своеобразный духовный заппинг[96]; вообразите, на протяжении нескольких лет она была и коммунисткой, и индуисткой, и мусульманкой (были выходки и помельче, в духе Гурджиева), но доконало меня ее интервью в «Лир», где она объявила себя «православной христианкой».
Дело, конечно, в том, что она органически не способна заниматься детьми, не способна смириться с тем, что умрет, а дети будут жить после ее смерти. Многие сейчас чувствуют и думают точно так же, как она, и с этой точки зрения нынешний демографический кризис Западной Европы не так уж и огорчителен, но в ее время такое отношение было редкостью.
Моя мать — абсолютно эгоцентричная, умная и в то же время ограниченная женщина, я не могу всерьез на нее сердиться. Она не ошибается, утверждая, что мне было куда лучше у бабушки, которую она именует «злобной пролетаркой». (Не правда ли, интересный оттенок приобретают ее коммунистические симпатии?) Обеим своим бабушкам я обязан многими счастливыми годами моего детства; сестре, я думаю, повезло меньше.
Мать оставила меня очень рано, и с первых лет жизни я помню вокруг себя совсем других женщин, а вовсе не мать (образ в моем случае скорее отталкивающий), — бабушек, тетушек, сестер отца, с которыми провел куда больше времени, чем с биологической родительницей. И вне слов, вне памяти была еще кормилица-мальгашка, может, был и еще кто-нибудь. Полагаю, любовью не брезгают, а черпают там, где находят.
Как видите, мое положение было не столь отчаянным, как вы могли подумать (конечно, оно могло показаться жутким тому, у кого была нежная, любящая мать, но это за пределами моего воображения). По-настоящему мерзко и неслыханно (тут вы совершенно правы) то, что град материнских оскорблений и угроз доходит до меня в печатном виде.
Непростительно, что банальный эгоцентризм достиг стадии яростного озлобления. Несколько месяцев тому назад я получил от сестры мейл, она писала, что мать хочет с нами увидеться, предстояло что-то вроде объяснения и взаимного прощения. Я согласился, хоть и без большого энтузиазма, встреча предполагалась в конце января или начале февраля. Потом глухое молчание. Я пребывал в некотором недоумении. Но теперь все понял: мать за это время нашла издателя.
Могу себе представить эту книгу, повествование о «странствии по веку», как выразилась журналистка «Монд». (Не знаю этой Флоранс Нуавиль, но похоже, та еще штучка… Тон игривый, но «в рамочках»: «И все-таки Люси Секалди — это нечто!», и дальше все в том же духе.) А Люси на протяжении четырехсот с лишним страниц излагает, как необычайна и увлекательна была ее жизнь, временами трудная, но разнообразная, как она ездила по всем странам мира и общалась с самыми замечательными со всех точек зрения людьми. Редактировал текст журналист Демонпьон, так что книга не просто дерьмо, а исключительное дерьмо.
Страшновато, что подобная дребедень находит себе издателя, но еще страшнее — тут у меня действительно поднимается давление — падкие на тухлятину журналисты. С какой невероятной жадностью эти трупоеды накинулись на самые пахучие и тошнотворные пассажи. Какое-то время они будут поддерживать шумиху, но потом, когда выставка-продажа им наскучит, а вернее, они решат, что она наскучила публике, они зажмут носы и заявят: «Да! Уэльбек в самом деле тошнотворен!» Как будто все это были мои происки.
От раза к разу мои отношения со средствами массовой информации Франции становились все хуже и хуже, теперь они дошли до тотальной ненависти, сродни «тотальной войне». (Странная война, я в ней безоружен, правильнее было бы сказать: «война тотального изничтожения меня».) Нет сомнений, что моя мать не интересует никого, кроме, возможно, Флоранс Нуавиль, если та в самом деле так глупа, как кажется. Нет сомнения, что с помощью моей матери прикончить хотят меня, и я не должен больше питать никаких иллюзий: для них все средства хороши, и пощады мне не будет. Частная жизнь совсем не то, что общественная? Человек не равен своему творчеству? Помилуйте, для нас это слишком сложно, никто не станет морочить себе голову подобными тонкостями.
Я чувствую себя средневековым осужденным, которого пригвоздили к позорному столбу. Сравнением пользуются часто, но забыли, каковы ощущения. Осужденный стоял посреди людной площади — шея в деревянном ошейнике, руки связаны, лицо открыто, и любой прохожий мог дать ему пощечину, плюнуть, придумать что-нибудь похуже.
Три года назад я испытал болезненный шок, услышав по радио обвинения журналиста Демонпьона, изобличавшего меня во лжи: в интервью журналу «Инрокюптибль» я сказал, что моя мать умерла. Я постарался восстановить истину. О смерти матери меня известила сестра, получив сообщение от своего отца, который по-прежнему живет на Реюньоне. Я попросил сестру написать письмо в редакцию и объяснить недоразумение. Письмо было опубликовано среди писем читателей «Инрокюптибль», но никакого отклика не имело.
Еще несколько дней назад я намеревался последовать вашему примеру и изучать позиции противника, собирая мнения на свой счет. Теперь в этом нет необходимости: противник обложил меня со всех сторон.
Разумеется, нашлись и исключения, но они так неожиданны и непредсказуемы, что действительно производят впечатление чудес. Любопытно, например, что среди серьезных журналов только «Пари-Матч» ни разу не позволил себе коснуться моей личной жизни. Женские журналы (за исключением нескольких, о них говорить не буду) тоже повели себя очень тактично.
Не правда ли, не укладывается в привычные представления? Кто, как не женщины, первые сплетницы и болтушки? Я бы не возражал, но вижу совсем иное. Еще удивительнее, что «Монд» позволяет себе низкопробные подлые выпады, тогда как «Пари-Матч» показывает пример благородной сдержанности. Я тут ни при чем. Таковы факты. Расхожие представления всегда подкреплены какой-нибудь теорией, обычно примитивной. Но если факт противоречит ей, никто не знает, что с ним делать, и его откладывают в сторону, дожидаясь новой теории. (До чего же мы любим теоретизировать, может, в этом наша беда, может, было бы лучше просто и без затей сказать себе, что все дело в том, что люди все разные?..)
Впрочем, никто не запрещает принимать нестандартные факты во внимание. Будь мне сейчас полегче, я бы обрадовался: теперь-то уж точно никакие средства массовой информации мне не страшны. Больше мне терять нечего. Хотя нет, это не совсем так, я с ними не на равных. Это им ничего не страшно, потому что я никогда и ни за что не обращусь к ним ни с единым словом. А я еще могу потерять многое, и это им хорошо известно. Все может стать серьезнее, и обязательно станет.