Эфрон, а следовательно и Цветаева, в глазах эмиграции очень быстро становятся «большевиками». Уже с 1927 г. Эфрон непримиримый евразиец, сторонник левого, наиболее радикального его крыла, цель которого – установить живую связь с Россией путем открытого разрыва с культурными традициями Запада. Оставался всего один шаг, чтобы от идейных связей с большевистской Россией через публикуемые им в «Вёрстах» статьи перейти к деловым контактам с СССР через его «органы».
Как только к 1928 г. евразийское движение оформило свою идейную базу и даже умудрилось трансформировать ее в идеологическую платформу, его руководство приступило к выработке практической политики в проложенном ими русле. Но коли называть вещи своими именами, то это уже дело не высоколобой гуманитарной интеллигенции, это дело иностранных агентов советских спецслужб. Они эту работу делали весьма успешно.
Первый реальный успех: раскол евразийства на два течения – левое и правое. Эфрон, само собой, левый. Он за максимальное сближение со страной Советов. Если б он был один, был бы волен на любые шаги. Но за ним – дети, за ним – Цветаева. Он сам с возбужденно бьющимся от радости сердцем шел навстречу своей гибели и тянул за собой близких. И затянул…
Бедный, бедный Эфрон. Он был искренен. Так открыт, а его травят в печати, обвиняют, что евразийцев финансируют большевики. И он, бедолага, расстраивается, «теряет на этом деле последнее здоровье», – сообщает 20 октября 1927 г. Цветаева Анне Тесковой.
Даже умнейшая Марина Ивановна, как видим, не чувствовала, что муж ее уже глубоко заглотил крючок ОГПУ и его «ведут» умелые руки рыбаков с Лубянки.
Был и еще нюанс, который в то время распознать не удалось. На самом деле евразийство для ОГПУ оказалось настоящей идеологической находкой (тем более, что не сами они его придумали), но в любом случае для советских спецслужб это движение рассматривалось как белогвардейское. Левый ты евразиец или правый, ты, прежде всего, был и остался классовым и идейным врагом. Эфрон же – один из руководителей этого движения. Значит, его участь в СССР была предрешена самим фактом участия в этом движении. И не могло его спасти даже такое алиби (в его собственных глазах), как руководство просоветским «Союзом возвращения на родину».
В 1931 г. Эфрон подает прошение на получение советского паспорта. Думает: написал заявление, большевики умилятся от того, что бывший белогвардеец не просто режим их признал, но искренне пожелал сам строить коммунизм, и тут же выдадут ему желанную «краснокожую паспортину». Ан, нет. НЕ выдали. Но зато ясно дали ему понять: хочешь вернуться, отработай свои грехи перед нашей властью, выполни то, что тебе прикажут, а там посмотрим.
Кстати, нетерпение мысли Эфрона настолько застлало его разум, что он даже Горького просил походатайствовать за него. Горький же его и знать не знал, знать его он мог только как мужа поэтессы, творчество которой не переваривал. Разумеется, помогать не стал. Паспорта Эфрон не получил ни в 1932, ни в 1933, ни в последующие годы. Он совсем потерял голову от «нетерпения». Во всем, как благородный рыцарь, винит семью: «Если бы я был один!!!» – возопил Эфрон в письме к сестре 31 октября 1933 г. Жила она в СССР. И знал, несомненно, Эфрон, что письма из-за границы читают «где надо», и тем не менее писал, без стеснения «под-ставляя» свою жену. Писал, что не дают ему паспорта из-за ее «взглядов». «С нею ужасно трудно. Прямо не знаю, что делать» – тому же адресату.
Он, как видим, уже созрел «для полной готовности». И с 1932 г. Сергей Эфрон становится штатным сотрудником иностранного отдела ОГПУ. Правда, заявления о приеме на работу не писал и о том, что он уже «в команде», не знал. Он добросовестно (как мог, а мог плохо) выполнял только отдельные поручения людей «оттуда», но кого конкретно – тоже не знал. По заданию ОГПУ он и создал «Союз возвращения», не понимая, что каждого члена этого союза еще ждет свидание со следователем. Такие восторженные недоумки были бесценной находкой для советских спецслужб.
И все же надо отдать должное Эфрону. Как только понял (после ареста), во что он вляпался, тут же вновь обернулся благородным рыцарем идеи. Он даже под пытками никого не выдал. Говорил только то, что касалось лично его. Но это – потом.
А пока. В октябре 1933 г. Цветаева пишет А. Тесковой: «Сергей здесь, паспорта до сих пор нет, чем я глубоко – счастлива… Я решительно не еду, значит – расставаться, а это (как ни грыземся!) после 20 лет совместности – тяжело».
… В 1936 г. Эфрона подключили к активной борьбе с «международным троцкизмом». Это уже не политика. Это – терроризм и открытая уголовщина. Он соучастник похищения архива Троцкого в Париже (1936 г.), убийства в Швейцарии в сентябре 1937 г. бывшего советского агента, ставшего невозвращенцем, Н.М. Порецкого (Игнатия Рейсса); похищения в Париже (в том же месяце) председателя Русского общевоинского союза генерала Миллера.
Убийство Рейсса полиция раскрыла быстро. Результаты стали доступны прессе. Советским агентам было приказано любыми путями бежать в Москву: столь топорную работу советские спецслужбы своим резидентам не прощали. Эфрон уехал в Гавр, оттуда советским пароходом – в Ленинград.
Что тут скажешь. Только банальность: спасая свою свободу, Эфрон потерял жизнь.
Марину впервые в жизни допрашивали в полиции, да еще устроили в ее доме обыск. Она вела себя как невменяемая – ее отпустили. Для нее в тот миг всё мгновенно рухнуло. Франция обернулась тюрьмой. Она была на грани психического срыва, ибо не могла ни на минуту допустить, что «ее Сережа» был замешан в убийстве. При повторном допросе она подтвердила алиби Эфрона: с 12 августа по 12 сентября 1937 г. он был с ней и с сыном на юге Франции.
Марк Слоним вспоминал позднее, что вся эта политическая уголовщина окончательно сломила Цветаеву. «Что-то в ней надорвалось… Она сразу постарела и ссохлась… Я помню, как просто и обыденно прозвучали ее слова: “Я хотела бы умереть, но приходится жить ради Мура; Але и Сергею Яковлевичу я больше не нужна”».
Напрасно Цветаева цеплялась и за последнюю свою соломинку. Не очень-то она нужна была и своему сыну. Вскоре она отчетливо поймет это…
Отношения Цветаевой с детьми – тема особая, деликатная. Никаких «разговоров» на эту тему мы себе не позволим. Отметим лишь то, что с очевидностью следует из ее собственных писем.
Своих детей Марина обожала до той поры, пока они были привлекательны для постороннего глаза, пока можно было ими горделиво хвастаться. Так было с Алей, пока она росла. Когда же ей исполнилось 11 лет, она тут же в глазах матери стала «пустеть и простеть». Стала, как все. Значит, неинтересна. Затем та же история с Муром. «Ничем не пронзен», – скажет позже Цветаева о собственном сыне. Но в начале 30-х годов Мур был еще ребенком, и Цветаева его боготворила, восхищалась его необычайно раннем развитием, его «необычностью». Мужа в то время она уже только терпела, Аля же была «безответна». Но – до поры. Потом Але стала невмоготу тирания матери.
Цветаева почувствовала, что теряет дочь. И опять в основе конфликта – нужда, грязный быт без просвета. Аля уже взрослая девушка, красивая, но… нищая. В негласном союзе с отцом они объединились против матери. Отец всегда на ее стороне, при любом скандале. А ссоры участились, стали атрибутом общения. Уже в 1934 г. семьи в нормальном ее понимании у Цветаевой не было.
«Моя дочь, – писала Цветаева Вере Буниной 22 ноября 1934 г., – первый человек, который меня ПРЕЗИРАЛ. И, наверное – последний. Разве что – ее дети». В том же году Аля после очередного скандала надолго уходит из дома. В 1935 г. всё повторяется. Марина дала дочери пощечину. Эфрон вновь принял позицию дочери, дал ей немного денег и сам посоветовал пожить отдельно. 1 января 1936 г. Цветаева записывает в дневнике: «Аля выросла – чужая, не моя и не своя, как все, и даже не как все – все – лучше… От той девочки – ни следа».
Аля после многократных «вразумляющих» бесед с отцом искренне стала считать, что место ее – в СССР и стала рваться туда. Именно отец убедил ее, что только на родине она сможет жить спокойно: работать и строить свою жизнь. Она первой получила визу на въезд. Подоплека очевидна: надо, чтобы Эфрон не забывал, кто у него «в закладе» там, в СССР.
15 марта 1937 г. Аля уезжала, уезжала, не скрывая радости. Хотя Иван Бунин, когда Аля зашла проститься, сказал ей: «Дура, куда ты едешь, тебя сгноят в Сибири!» Как в воду глядел…
На расстоянии, вдали от матери Аля мгновенно подобрела. Ее письма во Францию – сплошной восторг. В СССР ей нравится всё, абсолютно всё. Она быстро нашла работу: переводила, делала иллюстрации для журнала «Revue de Moscou». И даже впервые влюбилась, ждала ребенка.
… Наконец, Мур. Его отношения с матерью прошли все те же стадии, что и у его сестры. Пока был ребенком, им любовались, его «показывали» гостям, его баловали. Он рос в полном сознании, что именно он – центр мироздания. «Мур труден», – писала начинавшая понемногу трезветь мать; «дети его не любят». Да, таких не просто «не любят», в детстве таких бьют нещадно. Били сверстники и его. А он вымещал обиды на матери. Она терпела от него всё и даже позволяла ему то, на что более не имел права никто, – тратить попусту ее время, отрывать ее от творчества, сил на которое и так оставалось совсем немного.