Около года у ребенка включается программа заполнения словаря: глазами или рукой он показывает на предметы и требует, чтобы ему их называли. К этому же времени он начинает понимать многое из того, что ему говорят, и выполнять некоторые команды. Одновременно он произносит отдельные звуки и слова, но говорить упорно не желает. И так продолжается до полутора-двухлетнего возраста, пока программа заработает на всю катушку. Этот феномен всегда занимал специалистов по детской речи. Происходит нечто, похожее на взрыв: емкость словаря нарастает лавинообразно, и сначала нерегулярно, а потом систематически слова начинают употребляться в нужном грамматическом оформлении. Вот как пишет об этом известный лингвист Б.В. Якушкин: «Характерно, что именно к этому периоду… относится огромный скачок в словаре ребенка; до 1 года 6–8 месяцев количество слов, зарегистрированных у ребенка, было порядка 12–15; в это время оно сразу доходит до 60, 80, 150, 200. Объяснить этот факт расширением предметной деятельности едва ли возможно, так как трудно предположить, что жизненная сфера, число предметов, с которыми оперирует ребенок, так резко возросли. Здесь, видимо, имеет место главным образом внутреннее развертывание языковой способности под воздействием речи взрослых». Помните птенца канарейки, который упорно молчал чуть ли не целый год, а потом вдруг запел? Примерно то же самое происходит и с человеческим детенышем.
Между прочим, в этом возрасте нередко наблюдается еще один весьма примечательный факт. Прекрасно зная, как называется тот или иной предмет, ребенок называет его по-своему или на каком-то тарабарском языке. При этом он бывает чрезвычайно упрям и часто добивается своего: близкие начинают использовать «его слово», которое потом становится семейным. Так вот, некоторые этологи полагают, что в данном случае срабатывает очень древняя программа, к человеческой речи отношения не имеющая. Зато она обнаруживается у попугаев, скворцов, врановых и некоторых других птиц, которые могут пользоваться так называемым договорным языком. Одна птица обозначает некий объект своим знаком, а другие могут ее знак принять или отвергнуть. Поэтому вполне вероятно, что коммуникативное развитие наших далеких предков тоже проходило через стадию своеобразного «договорного языка».
Что же представляет из себя эта загадочная мозговая аналитическая машина, умудряющаяся за несколько лет перелопатить невообразимый по объему и разнообразию материал? К сожалению, ответа на этот вопрос не знает никто. Ясно только, что работает она по принципу классического черного ящика: нам известны данные, поступающие на вход, и результат на выходе, а вот что творится внутри — тайна, покрытая мраком. Быть может, именно поэтому высшие приматы, способные к достаточно сложному знаковому поведению, рано или поздно упираются в потолок, выше которого подняться уже не могут. Обезьяны усваивают довольно много символов и успешно их комбинируют, общаясь не только с экспериментатором, но и друг с другом. А вот врожденных систем, умеющих анализировать и разбирать по полочкам язык, у них нет, поэтому знаковое поведение приматов быстро достигает насыщения. В отличие от ребенка, обезьяны решают каждую конкретную задачу как сугубо интеллектуальную. Интереснейшие опыты супругов Гарднеров, Д. Примака, Р. Футса и других мало что могут нам сказать о том, как возникал язык в естественных условиях. Язык, которым овладевали приматы, не был ни настоящим языком глухонемых, ни тем более английским. Известный этолог и специалист по теории эволюции Е.Н. Панов пишет по этому поводу: «…как неоднократно подчеркивали и сами Гарднеры, жестовая сигнализация их питомцев весьма далека от настоящего языка знаков, используемых глухонемыми, — это своего рода "жестовый лепет", очень похожий на тот первичный, еще неразвитый язык, которым пользуются двухлетние глухонемые дети».
Тот факт, что человек современного типа вполне прилично говорил уже по крайней мере 40 тысяч лет назад, сегодня сомнений практически не вызывает. А как было с речью у его предшественников — неандертальцев и прямоходящих людей? Около 30 лет назад группа американских ученых во главе с Ф. Либерманом (это другой Либерман, не тот, кого мы уже цитировали) попыталась ответить на этот вопрос, изучив реконструированный артикуляционный аппарат рта классического неандертальца. (Как известно, современные человекообразные обезьяны не способны к воспроизведению звуков человеческой речи, поскольку расположение гортани, языка, губ, голосовых связок таково, что не позволяет совершать тонких артикуляционных маневров.) Оказалось, что по развитию этот аппарат неандертальца может занимать промежуточное положение между голосовыми органами шимпанзе и современного человека. По мнению американских исследователей, классический палеоантроп не обладал теми возможностями членораздельной речи, которыми располагаем мы с вами (ему был недоступен целый ряд фонем), однако его речевой аппарат был развит настолько, что позволял обеспечить определенный уровень речевого общения. Поэтому некая разновидность языка у неандертальцев вполне могла существовать, несмотря на ограниченность их звуковых способностей.
Пожалуй, здесь следует сделать одно уточнение. Группа Ф. Либермана доказала лишь то, что неандерталец не говорил по-английски. Существует немало языков, построенных на совершенно иной фонетической основе, чем языки индоевропейской группы. Например, в кабардинских языках всего 2 гласных, а согласных — от 70 до 80. Койсанские языки, на которых говорят бушмены и готтентоты, богаты особыми щелкающими звуками, воспроизведение которых требует принципиально иных артикуляционных приемов. Во всяком случае, взрослый европеец не в состоянии научиться их произносить. Наконец, попытки реконструкции гипотетического праязыка, общего для зарождающегося человечества, показали, что он вполне мог иметь только 1 гласный при 11 согласных. Так что сравнительно бедный запас фонем у неандертальца сам по себе еще не означает его неспособности к развитой членораздельной речи. Однако вопрос о том, разговаривал ли палеоантроп, остается открытым. Понятно, что еще меньше определенности в отношении архантропов — питекантропа, синантропа и гейдельбергского человека.
По мнению специалистов, неандерталец был в основном собирателем и падальщиком. В последнее время эта точка зрения оспаривается, но серьезных аргументов, позволяющих заподозрить Homo neanderthalensis в особой кровожадности, как не было, так и нет. Разумеется, он охотился, но эта охота была, по-видимому, занятием эпизодическим. И неподвижность каменных технологий неандертальца на протяжении десятков тысяч лет, и демографическая стабильность его популяций, и отсутствие резких колебаний численности среди крупных копытных косвенным образом свидетельствуют о том, что это был относительно неагрессивный вид, являвшийся необходимой составной частью североевропейского биоценоза.
Но идиллия продолжалась недолго. Высоколобые пришельцы с юга принесли с собой новые приемы охоты, и беспечному зверью северных широт сразу же стало не до жиру. По всей вероятности, навыки коллективной охоты на крупную дичь сапиенсы приобрели еще в Африке, но на исторической прародине они особенного успеха не имели, поскольку обитатели саванн за много поколений успели неплохо приноровиться к охотничьим ухищрениям Homo sapiens. Не исключено, что это обстоятельство (в сочетании с демографическим взрывом) и стало главной причиной великого африканского исхода. Имеются серьезные основания полагать, что охота на крупных зверей — любимое занятие верхнепалеолитического человека — регулярно срывала с насиженных мест наших далеких предков и способствовала таким образом расселению людей по планете.
Звери, быстро изучив навыки и привычки своих двуногих соседей, становились умнее и осторожнее. Выбор у первобытного социума был невелик — или радикально поменять приемы охоты, или двигаться дальше. Наверняка не раз и не два происходил раскол: наиболее предприимчивые отчаливали в неизвестность, а нерешительные оставались дома. Но и на новом месте переселенцев рано или поздно поджидал перепромысел — неизбежный бич великих охот. Очередное расслоение вновь раскалывало популяцию, часть людей уходила, а домоседы совершенствовали приемы охоты на редких и осторожных животных. Если инновации имели успех, то через некоторое время вовне выплескивалась еще одна волна землепроходцев. Вот так, шаг за шагом, сапиенсы освоили сначала просторы Евразии, потом вслед за отступающим зверьем проникли в Америку (в то время Чукотку и Аляску соединял сухопутный «мост») и неведомо как добрались до австралийского континента. Энергичные и сообразительные, за тысячи лет они превратили охоту в высокое искусство.
Человек верхнего палеолита практиковал так называемую загонную, или облавную, охоту, которая требовала не только идеальной координации, но и серьезной предварительной подготовки. Время от времени археологи находят остатки гигантских каменных сооружений, которые занимают огромную площадь и представляют собой хитроумно задуманные и умело спроектированные ловушки. Послушаем В.Р. Дольника.