Бар этот был открыт до часу ночи официально, а по сути, чуть ли не до утра, и меня давно тянула сюда несколько диковатая музыка: смесь мелодики муэдзина с женским контральто в вариациях с ритмами рока. Исламский рок-н-ролл, короче. Когда я спустился по ступенькам в бар, солидарность с мусульманским меньшинством была в самом разгаре. В углу среди диванов и подушек исполняла танец живота девушка-панк в рваных джинсах, и ей аккомпанировала хлопаньем в ладоши компания пёстрого этнического состава. Я наблюдал за этим у стойки бара, заказав свой регулярный дринк: водка со льдом, куда я выжимаю и бросаю пару долек лайма (горького зелёного южно-американского лимона). Этим моим напитком заинтересовался гражданин ближневосточной внешности по соседству. Заказал ради любопытства то же самое. Понравилось. Заказали ещё.
Разговорились. Он, оказалось, экспатриант из Ирака. Выглядел он как мелкий лавочник из этого региона: огромный живот, толстый нос, вечная небритость. Но на редкость правильно пил водку, несмотря на, казалось бы, мусульманские запреты. Он сострил, что Магомет запрещал пить вино, а водка в Коране не упоминается. Не запрещено, значит, можно. Как раз перед визитом в марокканский бар я смотрел по телевизору документальный фильм о Багдаде и об иракской интеллигенции в эпоху Саддама Хусейна. Ожидаешь увидеть нечто вроде Саудовской Аравии, где за мелкое воровство отрубают руку, а за рюмку водки стегают прилюдно плетьми на площади. А тут видишь Багдад, похожий на брежневскую Москву с десятками кафе среди крупноблочных домов, огромные прокуренные квартиры, где интеллигенты-диссиденты во время шумного застолья разглядывают альбомы Пикассо и Босха и обмениваются книгами Сартра и Камю. Я был в восторге от этих ностальгических параллелей в географии и эпохах разных стран и народов. Мне нравилось, что я смог найти общий язык с простым иракцем, и как тонко я подаю в разговоре с этим представителем отсталого мусульманского мира то ощущение амбивалентности, свойственное всякому, кто знаком с диктаторскими режимами, с дилеммами о внутренней свободе и тоской по Европе – ощущение столь общее и для саддам-хусейновского Багдада и для брежневской Москвы. Мой собеседник с энтузиазмом подхватывал мою мысль:
«Yes, yes!» – восклицал он и повторял: «baktyn!» Слово «бактын», с ударением на «а», означало, наверное, по-багдадски что-то утвердительное, вроде «вот именно!» или, скажем, «совершенно точно!» – «бактын!» Продолжая мою мысль, он сказал, что именно эта самая зеркальная амбивалентность Востока в российском Западе и Запада в иракском Востоке и объясняет, почему «бактын» в переводе так популярен среди иракской интеллигенции.
«Кто-кто?» – переспросил я.
«Бактын», – повторял мой собеседник. – «Михаил Бактын».
Я стал медленно, но неуклонно краснеть. До меня дошло, что тот, кого я принимал за иракского лавочника, имеет в виду Михаила Бахтина, легендарного российского филолога З0-х годов, создавшего философию карнавальности мира и амбивалентности верха и низа в площадном искусстве. Оказалось, что я говорю с самым крупным специалистом по русской философии и главным переводчиком Михаила Бахтина в Ираке. Как многим иракским интеллигентам, ему удалось перебраться в 60-е годы в Москву, а оттуда, уже в семидесятые годы – на Запад, в Лондон, куда попал в те же годы и я. Он прошёл ту же, что и я, школу российской интеллигентской трепотни под водку.
На прощанье он сказал мне, что исламский рок-н-ролл в баре вовсе не исламский: это рок-вариации мелодий алжирских евреев. Этим лондонским заведением владели, оказываются, израильтяне марокканского происхождения. Недавно ресторан закрылся.
Теги: Зиновий ЗИНИК
Юлия ПИЛЯВСКАЯ
Родилась в Павлодаре, Казахстан. С трёх лет жила в Обухове Киевской области. С 1999-го - в Лондоне. Училась в Ноттингемском университете (специальность "Мастер сравнительной литературы"). Недавно закончила роман «Приключения большой девочки в плоском городе», отрывок из которого и предлагаем вниманию читателей.
Кроме намерения учиться и не пропускать ни одной пары (чтобы из меня вышли, по словам мамы, «хоть какие-то люди»), ещё имею намерение снять комнату в Киеве. Всё равно какую. Лишь бы дальше от родителей. Лишь бы ближе к Остапу.
Читаю объявление, там: пять минут ходьбы от университета, на Большой Васильковской, пятнадцать гривен в месяц. Пятнадцать гривен в месяц! Это полтора доллара. Наверняка не очень, но, блин, за пятнадцать гривен в месяц в Киеве, в пяти минутах от универа, можно и в чулане пожить. Наверняка уже занято. Хотя объявление размещено сегодня – маленькая, но надежда.
Шагаю по залитой солнцем Большой Васильковской и улыбаюсь ожидающей меня свободе. Теперь я учусь в Киеве. Это не сон. Я видела преподавателей и одногруппников своими глазами. Блондинка Сашка в очках и брюнетка Маринка с плотно сжатыми губами, обе с короткими растрёпанными стрижками, после линейки, возле лифта, спросили, сколько мне лет. Уже в лифте я узнала, что Сашке двадцать пять, и она поскакала домой, потому что у её семилетней дочки сегодня тоже первое сентября. Маринке же будет в ноябре восемнадцать, и она хочет зайти в библиотеку, пока учебники все не поразбирали. А я приближаюсь к адресу.
Вхожу в подъезд. Прохладный запах куриного бульона с горохом и кислый аромат мусорки напомнил раннее детство. Когда мне было три года, мы жили в Киеве за зоопарком. У нас в подъезде тоже так пахло. Жить в Киеве захотелось ещё больше.
Квартира номер один. Первый этаж, разумеется. Высокие, под потолок, деревянные двери, выкрашенные во времена Хрущёва голубой краской. Звонок. Не работает. Стучу. Долго стучу. Очень хочется жить в Киеве в пяти минутах от института за пятнадцать гривен в месяц. Из квартиры напротив вышла соседка в платье в цветочек и с авоськой. Посоветовала поискать бабу Машу в парке. Так и мою казахскую бабушку зовут! Точно, судьба. Найду бабу Машу. Нэцке сгорбленной старушки в платке и фуфайке на дальней лавочке. И впрямь похожа на мою бабушку. Только лет на сто тридцать старше. В городах старухи сохраняются неважно, но долго. Моя бабушка у себя там, в казахской деревне, гасает с лопатой по огороду за спелыми арбузами и дынями, да одновременно выгребает картошку из-под спелого крыжовника. Вот и выглядит на сто тридцать пять лет моложе этой. А эта любуется студентами в парке, с утра до вечера небось, мотая неодобрительно головой.
Сажусь рядом с бабушкой на скамейку. Она поворачивает голову в мою сторону.
– Здравствуйте, баба Маша! – говорю. Если это не баба Маша, то – ошиблась, ищу жильё, может, случайно знаете, кто сдаёт?
– Га?! – крякнула старушка.
– Вы объявление написали про жильё! – говорю я, взяв тон повыше.
– Звидки ты знаешь, шо я баба Маша?
– Я ищу жильё, – показываю на себя пальцем, – вы объявление писали?
– У мене не дуже хороше жильё, – заключает бабушка.
– Ну и что! Зато очень близко к институту, – говорю потише, парк же полон конкурентов.
– А ще в мене кот. Вин сэрэ, – бабушка мотает головой. Не одобряет, что сэрэ.
– У меня тоже кот есть. Они любят это дело, – отвечаю я. Не отговоришь, старушка. Попалась.
– Ну, якщо хочешь так сильно, подивишся, но тоби не понравиться. Ты чепурненька, – бабушка стала подниматься, опираясь на палочку.
– Та ничего, понравится, – говорю я и подставляю руку для опоры.
– Подожди, а як ты мене знайшла?
– А соседи сказали, что вы в парке, – я лучезарно улыбнулась.
– А-а, соседи[?] – она опёрлась о мою руку, и мы пошли к выходу.
Конечно, за недолгую семнадцатилетнюю жизнь я бывала в местах, откуда мне срочно хотелось сбежать. Например, из дома соседей-кочевников в казахской деревне. У бабы Маши обстановка была получше.
Сначала старушка минут пятнадцать разбиралась с ключами. У неё было пять (!) замков и пять ржавых ключей, которые плохо проворачивались. Наконец заветные двери распахнулись, и мы очутились сразу на кухне.
Едкий запах кошачьих испражнений. На кухонном столе, в полутёмной комнате, сидел и сам кот. Рыжий и очень некрасивый. Он сидел рядом с им же наваленной кучей.
– Це Рыжик, – сказала баба Маша.
– Да, я догадалась, – отвечаю.
– Як ты знаешь, шо вин Рыжик? – настораживается старушка.
– Ну, потому что рыжий, – улыбаюсь я.
Открываю синюю дверь из кухни туда, где, по моим соображениям, должна находиться ванная.
– Там туалет, – говорит она.
Я разглядываю бывшую ванную комнату, заваленную пыльными банками всяческих размеров. Ещё одна дверь, и она уже точно должна вести в туалет. Я толкнула дверь. Темно. Включила свет. Ну, по сравнению с кухней неплохо. Есть унитаз, и он смывается. Но где она сама смывается? Моется, в смысле?