Когда начались танцы, мы со Стивеном даже вышли потанцевать твист. Мне тогда казалось, что я взорвала танцпол, игнорируя боль, ноющие лодыжки и тот факт, что теперь я уставала гораздо быстрее. (Но сводный брат потом рассказывал, что на танцполе я выглядела оглушенной и двигалась как робот, а вовсе не выделывала профессиональные па.)
Несмотря на все мои попытки выглядеть беззаботной и веселой, я с обострившейся чувствительностью воспринимала отношение ко мне других людей. Поскольку это был семейный праздник, все первым делом спрашивали: «Как дела?» На данном этапе я не могла ответить на этот вопрос. Но хуже было другое – фальшиво заинтересованный тон, которым со мной говорили, то, как отчетливо они выговаривали слова. Ко мне относились снисходительно, как к ребенку или очень пожилому человеку. Это действовало на меня угнетающе, но могла ли я их винить? Никто понятия не имел, что на самом деле творилось в моей голове.
Видя, что мне весело, мама радовалась, но тут ее безмолвную радость прервала одна из приглашенных.
– Очень жаль, что с Сюзанной такое случилось, – проговорила женщина и обняла маму. А мама не любит, когда к ней прикасаются чужие.
– Спасибо, – отвечала она, одним глазом продолжая присматривать за мной.
– Как это печально. Она так изменилась! В ней не осталось ни капли прежнего жизнелюбия. – Услышав эти слова, мама оторвалась от танцпола и смерила женщину уничтожающим взглядом. Нам теперь часто приходилось сталкиваться с бестактностью, но это был один из самых вопиющих случаев. – Как думаете, – продолжала гостья, – станет ли она когда-нибудь такой, как раньше?
Мама разгладила складки на платье – тоже розовом – и, покидая свою собеседницу, сквозь стиснутые зубы процедила:
– Она в полном порядке.
Хотя я существенно продвинулась на пути к выздоровлению, еще несколько месяцев центром моей вселенной были разноцветные пилюли, которые приходилось глотать шесть раз в день. Каждую неделю мама целый час раскладывала мои таблетки по ячейкам таблетницы размером с крышку обувной коробки. Бывало, что пропорции получалось рассчитать не сразу: дозировки были дробными и постоянно менялись. В таблетнице были отделения желтого, розового, голубого и зеленого цветов, семь вертикальных рядов на каждый день недели и четыре горизонтальных: утро, середина дня, вечер и перед сном. Эта таблетница стала моим постоянным спутником.
Я зависела от таблеток и не могла быть самостоятельной. Поэтому я их ненавидела. Они стали не просто символом моего инфантильного статуса – взрослый ребенок, живущий в мамином доме. От них я становилась сонной и заторможенной. Иногда я просто «забывала» их принимать (и это было очень опасно). Поскольку мне не хватало силы воли, чтобы просто выбросить их, я оставляла их в таблетнице. Мама замечала и отчитывала меня как малое дитя. В период выздоровления, который я провела в материнском доме, таблетки и связанные с ними ссоры неизменно ассоциировались у меня с ней. В практическом смысле мне нужна была мамина помощь, чтобы разложить таблетки по ячейкам, – ведь на тот момент для меня это задание было непосильным. Но на эмоциональном уровне мне стало казаться, что она, как и таблетки, символизировала мой презренный зависимый статус. Теперь я признаю, что по отношению к ней это было жестоко.
– Как прошел день? – спрашивала она, возвращаясь домой после долгого рабочего дня в офисе окружного прокурора.
– Нормально, – холодно отвечала я, не пускаясь в подробности.
– А что ты весь день делала?
– Да ничего.
– И как себя чувствуешь?
– Нормально.
Вспоминая эти разговоры, я сгораю от стыда – ведь мы с мамой всегда были неразлучны, и можно представить, как обижало ее мое поведение. Теперь я понимаю, что тогда все еще таила на нее бесформенную злобу, обусловленную причинами, которые сейчас кажутся подлостью с моей стороны. Хотя пребывание в больнице осталось в памяти сплошным туманом, где-то в подсознании застряла злоба с того периода. Каким-то образом мне удалось убедить себя в том, что в больнице мама проводила со мной мало времени, хотя это было не так и уж точно несправедливо по отношению к ней. Ее страдания, которые она таила глубоко внутри, бессознательно просачивались наружу, и я «заражалась» ими.
Хуже всего, что с выпиской из больницы терзания не закончились: теперь ей приходилось жить рядом с этой враждебной незнакомкой, своей собственной дочерью, которая когда-то была ей близким другом. Но вместо того чтобы посочувствовать маминым страданиям, которые, безусловно, равнялись моим, а может быть, даже и превосходили их, я воспринимала их как личное оскорбление, признак того, что ей не по силам справиться с новой, «ущербной» мной, какой меня сделала болезнь.
Она подробно обсуждала свои чувства с Алленом, но по понятной причине не делилась ими с отцом. Общаясь друг с другом, мои родители обсуждали, как у меня дела, и почти не касались других личных или повседневных тем. Каждые две недели они вместе возили меня на прием к доктору Наджару. Тот всякий раз снижал дозировку стероидов. Затем доктор Арслан, в свою очередь, уменьшал дозу антипсихотических и успокоительных средств в соответствии с меняющейся дозировкой стероидов. Эти приемы действовали на меня воодушевляюще, ведь они означали, что я уверенно иду на поправку. Да и мои родители вроде как стали лучше ладить.
Доктор Арслан всегда задавал один и тот же вопрос:
– Оцените в процентах из ста, насколько вы уже похожи на «себя прежнюю»?
И каждый раз я уверенно отвечала:
– На девяносто.
Лишь покрасневшее лицо выдавало неуверенность. А порой, когда чувствовала себя особенно оптимистично, говорила, что и на девяносто пять процентов.
Отец всегда соглашался, даже если на самом деле думал иначе. Но мама часто мягко возражала:
– А мне кажется, процентов на восемьдесят. – Позднее она призналась, что и эта цифра была завышена.
Хотя выздоровление, безусловно, является процессом относительным (нужно осознавать, где начало пути, чтобы понять, сколько ты уже прошел), вскоре нам предстояло заручиться мнением экспертов – я должна была пройти два оценочных теста в Институте реабилитационной медицины Раска при университете Нью-Йорка. Перед поездкой я жутко нервничала. Хотя дела мои явно шли на поправку, не хотелось получить очередное подтверждение своей неспособности выполнять простейшие задачи. Но мама настаивала, что я должна поехать.
Первый тест я почти не помню, так как из-за усталости не смогла выполнить почти ни одно задание. Помню лишь широко раскрытые, дружелюбные голубые глаза молодой женщины-психолога. Во второй раз мама с папой проводили меня в тот же 315-й кабинет института Раска, и тот же врач – Хилари Бертиш – пригласила меня в свой офис. Родители остались ждать в приемной. Доктор Бертиш позднее рассказывала, что даже тогда я как будто еще жила в другом мире и отвечала на ее вопросы заторможенно; у нее возникло впечатление, будто я вовсе ее не слышу. Мое поведение чем-то напомнило ей негативные симптомы шизофрении: невыразительность, равнодушие, отсутствие эмоциональных реакций, монотонная, односложная речь.
Доктор Бертиш предстояло оценить мою память и способность к сосредоточению посредством теста на выявление одинаковых символов. Я должна была вычеркнуть определенные буквы и слова в газетной статье средней длины. Сначала она попросила меня вычеркнуть все буквы х. Я выполнила задание, но у меня ушло на это 94 секунды – то есть я попала в категорию «существенное повреждение способностей», причем по нижней планке. Затем мне поручили вычеркнуть буквы с и e. Я пропустила четыре буквы, а на выполнение задания ушло 114 секунд: снова худший из возможных результатов. Дальше было самое сложное: найти на странице все союзы и, но и или. Помню, как в голове у меня все смешалось; я то и дело забывала, какие именно слова нужно искать. Из 173 слов я пропустила 25. Более 15 пропущенных слов уже считается существенным отклонением от нормы. Мои результаты были ужасными – и концентрация, и скорость, и точность выполнения задания.
Доктор Бертиш перешла к оценке рабочей памяти – способности удерживать информацию в уме в течение короткого промежутка времени. Она зачитала вслух простые математические примеры; несмотря на их примитивность, я смогла решить лишь 25 процентов.
Визуальная рабочая память оказалась еще хуже. Доктор Бертиш в течение нескольких секунд показывала мне картинку – геометрическую фигуру, – а потом просила нарисовать по памяти. Как бы я ни пыталась, воссоздать фигуру в памяти не получалось. Мой результат оказался в районе 1 процента – существенное повреждение способностей.
Я также не смогла блеснуть умением извлекать слова из памяти. Доктор Бертиш повторила тот же тест, который проводила в апреле Крис Моррисон (с названиями фруктов и овощей). Но на этот раз мне предстояло за минуту назвать как можно больше слов на ф, а и с.