не отшельник. Я не увижу ни единого лица, кроме лиц доктора и горничной, до июня. ‹…› Это одиночество – дело выбора. Я наконец-то убедила друзей не отказывать мне в этом» [461]. Осознанная и принятая инвалидность позволяла больному практиковать своего рода любезную нелюбезность, вежливо отказываясь от компании, насколько бы настойчивым ни было предложение. Именно так обошлась с одним упрямым просителем Элизабет Барретт:
Уважаемый господин, спешу ответить на просьбу, которой вы оказали мне честь, и смею заверить вас, что с удовольствием приняла бы вас и познакомилась с вами лично, если бы не мое слабое здоровье, которое принуждает меня жить сравнительно одиноко и преимущественно в одной комнате. В конечном счете это мой единственный шанс поправиться, но сейчас я соблюдаю полный покой, и это заставляет меня, несмотря на правила вежливости, сказать, что не могу вас видеть, – как приходится мне изо дня в день отвечать и всем остальным [462].
Гарриет Мартино в значительной мере была светской отшельницей. Тогда в ней еще сохранялось достаточно угасающей унитарианской веры, чтобы найти духовный смысл в страданиях, но ей был чужд христианский акцент на предсмертном пересмотре взглядов и покаянии. Хотя «Жизнь в комнате больного» и разошлась впоследствии на цитаты в руководствах по правильному умиранию, ее автор решительно противостояла культуре болезненного самокопания. «Не думать о смерти больше, чем необходимо для завершения дела жизни, – писала она, – и не останавливаться на болезни дольше, чем нужно для ее лечения или для умения предотвращать ее, кажется мне простым здравым смыслом – совершенно противоположным настрою и методу религиозной жизни» [463]. Если постель больного была одной из форм заточения, то она также давала возможность для более творческого осмысления общества и жизни в нем. Физическая немощь компенсировалась непрерывным временем, нечасто доступным в напряженной жизни здоровой женщины, ведет ли она домашнее хозяйство или строит карьеру публичного интеллектуала. «Живя в полном одиночестве, – писала Мартино Анне Джеймисон, – я могу писать, не торопясь, ту книгу, к которой у меня, как я вам говорила, лежит душа» [464]. Чем больше она принимала свою смертность, тем более живой чувствовала себя в интеллектуальном плане [465]. Она пришла к пониманию одиночества как удаления от общества, необходимого для сосредоточенной, творческой мысли. «Уход от суеты, коей исполнена жизнь в этом мире, – писала она, – досуг для чтения и для рассмотрения вопросов со всех их сторон, а также исключительные возможности для спокойного размышления почти неизбежно позволят нам видеть дальше, чем мы видели прежде и чем видят другие, когда речь идет о предметах, касающихся общих начал» [466].
Как и в случае с другими формами домашнего одиночества, переносимость этого состояния частично зависела от тех или иных форм сетевого объединения. На северо-восточном побережье у Мартино были все книги, которые она могла прочесть, и она чувствовала себя вполне вовлеченной в интеллектуальный процесс своего времени. Держа под строгим контролем физические вторжения в ее пространство, она при этом вела активную переписку с родственниками, друзьями и коллегами. Период ее инвалидности совпал с учреждением «почты за пенни». Она выступала за эту реформу еще до 1840 года и охарактеризовала ее моральное значение как «невыразимо важное» [467]. Элизабет Барретт, точно так же прикованная к постели в Торки, назвала реформу «самой успешной революцией» того периода [468]. Дело было не только в обеспечении обмена информацией и мнениями. Письма позволяли контролировать коммуникацию. Мартино читала их тогда, когда была в состоянии, и отвечала по мере сил и настроения – когда могла представить себя с лучшей стороны. «Это становится привычкой, – объясняла она, – вследствие повторения чувства – писать письма в лучшем настроении; выражать себя в лучшие часы; показывать себя жизнерадостной перед другими, а печали держать дома, под замком» [469].
Переписка – как и в случае с Циммерманом, и со всеми другими включенными в сеть писателями эпохи – была средством сбора и обработки материала для книги, а после ее выхода (и признания – с запозданием – ее авторства) уже и сама «Жизнь в комнате больного» породила активную эпистолярную дискуссию [470]. Кроме того, хотя Мартино физически и находилась в заточении по состоянию здоровья, в ее комнате были окна и телескоп [471]. Это способствовало ее воссоединению как с миром природы, так и с повседневной жизнью приморского города. Она смотрела на волны, бьющиеся о берег, и на «два или три дворика и сада», которые могла разглядеть за домом [472]. Хотя она была достаточно любезна, чтобы не допускать вмешательства в частную жизнь, и твердо заявляла, что «никакого подобия шпионажа не могло быть в моих отношениях с соседями, которые всегда были так добры ко мне» [473], возможность погрузиться в будничную, здоровую жизнь других людей, оставаясь при этом в уединении своей комнаты, была для нее постоянным источником маленьких прозрений. Однажды она наблюдала, как кто-то кормит свиней в близлежащем рыночном саду: «Мучения последних часов как рукой сняло – словно и не было, а этот мимолетный взгляд украдкой из-за занавески сделал меня обладательницей столь блестящей картины навеки» [474].
Домашнее уединение Мартино включало в себя как тихие развлечения, так и профессиональную писательскую деятельность. Обычно считалось, что инвалидность лучше переносят женщины, поскольку у них больше опыта отдыха в одиночестве, чем у их мужей. «Другая причина, почему женщины терпеливее мужчин во время болезни», – отмечала Линн Линтон, –
в том, что они лучше умеют развлечь себя. Читать весь день тяжело: из-за болезни болят глаза и устает голова; но сколь немногое может сделать мужчина, чтобы развлечь себя, без больших усилий и не завися от других! А у женщин есть тысяча красивых маленьких вещиц для того, чтобы скоротать тяжелые часы [475].
Когда она еще могла думать и писать, Мартино мастерила разные поделки – для отдыха от умственного труда и просто для удовольствия. В конце 1841 года, празднуя завершение очередного литературного труда, она писала другу:
О, мой дорогой друг, ты не представляешь, как я наслаждаюсь отдыхом от пера. Вечером в воскресенье я вычитала последнюю корректуру и почти наверняка знаю, что больше никогда не буду писать. Вы позабавились бы, увидев, как я день за днем изготовляю детские вещи для моей сестры Эллен, – читаю самые разные книги, которые много лет хотела прочесть, – выращиваю нарциссы, тюльпаны, гиацинты и крокусы на окне, – изучаю Евклида и т. д. – когда в достаточном уединении, рисую – в лучшие часы [476].
В плане досуга она разделяла обычаи своего времени. Хотя у нее