— Спасибо, ребята, мне просто неловко… такая встреча.
— А мы не вас, мы свои посылки встречаем, — с ходу атакует Крушинский.
В самом деле, по особому, с военных лет существующему среди корреспондентов закону моя жена перед отъездом обзванивала их семьи, и я привез целый мешок с гостинцами и письмами.
— Ну зачем так прямо, — посылки. Нет, немножко все-таки и тебя встречаем, — сглаживает остроту Юрий Корольков.
Выполнив наскоро роль деда-мороза, торопливо раздаю посылки и письма. Движемся с аэродрома. Меня засовывают в роскошный «хорьх», который Сергей Крушинский выпросил по такому случаю у кого-то из судейских. Рядом — мой старый фронтовой друг художник Жуков. Зовут его Николай Николаевич, но за семь дней проведенных среди здешних корреспондентов, он обрел вполне западное прозвище: «Кока Кола». Я не знаю другого человека, умеющего, как он, мгновенно увлечься какой-нибудь натурой. Вот и сейчас в машине он уже достал кожаную папочку, раскрыл ее и, щуря свои маленькие зоркие глазки, будто прицеливаясь, принялся набрасывать профиль советского солдата, сидящего за рулем.
— Ну как вы тут, хлопцы?… Интересно? Какие условия работы?
— Потом, потом, — отмахивается он, не отрываясь от рисунка. — Лучше расскажи, как там Москва?
Я ее не видел. Только переночевал дома. Где вы тут меня разместить собираетесь?
— Это, смотря по тому, кем ты хочешь быть — курафеем или халдеем.
— Что, что?
— Сейчас, одну минуточку. — Он со смаком ловким штрихом выводит русый вихор, торчащий из-под фуражки шофера, сдувает с бумаги следы резинки, прищуриваясь, любуется рисунком, сверяя его сходством с моделью и, закрыв папочку, удовлетворенно убирает ее в карман. — Сейчас я тебе все расскажу.
Я опоздал на процесс всего на шесть дней, но уже тут в машине понимаю, как это для меня плохо. Сюда со всех концов слетелось и съехалось свыше трехсот корреспондентов, фотографов, кинооператоров, художников. Все они уже перезнакомились, вросли в необычную, сложную обстановку процесса, успели послать в свои газеты первые очерки, фотографии, зарисовки. Сложился свой особый быт, а у представителей советской прессы произошло, оказывается, территориальное деление на два племени — курафеев и халдеев.
Дело в том, что вместе с профессиональными журналистами прилетели сюда и знаменитые наши писатели и художники — Илья Эренбург, Константин Федин, Леонид Леонов, Юрий Яновский, Семен Кирсанов, Всеволод Вишневский, Кукрыниксы и Борис Ефимов. Из уважения к этим корифеям их поместили в роскошной, но полуразрушенной гостинице «Гранд отель», где живут, пока что и судейские. Для журналистов же американская военная администрация отвела огромный дворец карандашного короля Иоганна Фабера, где организован пресс-кемп — лагерь прессы. Очень удобный, комфортабельный, между прочим, лагерь. Вот в нем-то и в окружающих его флигелях и близлежащих домах и разместились корреспонденты советских газет и радио. А так как всякое географическое деление требует наименования, «Гранд-отель», где поселились корифеи, получил среди журналистов наименование «курафейник». Писатели же, узнав об этом, не остались в долгу и, так как среди журналистов был известный фотокорреспондент капитан Евгений Халдей, пресс-кемп стали звать «халдейник», а обитателей его соответственно именовать «халдеями». — А вы где живете?
— Ну, разумеется, мы халдеи, — ответил Жуков, которого, как мне показалось, даже обидел этот вопрос.
— А у вас в халдейнике место найдется?
— Я о вас уже позаботился. Мы живем в особом доме, который американцы зовут «рашен ивлас» — русский дворец. Это территории замка, придорожный трактир или что-то в этом роде. Нас в комнате четверо. Будете пятым. Устроит? — деловито сообщил Крушинский.
Разумеется, устроит. Какие могут быть разговоры!… А на процесс сегодня можно попасть? Мне не терпится поскорее там побывать, увидеть то, что Димитров называл судом народов и, может быть, если повезет, передать в Москву хоть маленькую корреспонденцию. Просим удивленного водителя везти нас прямо к Дворцу юстиции. Корреспондентский пропуск в этот день достать не удается. Канцелярия коменданта суда американского полковника Эндрюса уже закрыта, но мой раззолоченный мундир, еще не виданного здесь образца производит впечатление. Полковник — сама любезность — предлагает папиросы, потчует какими-то засахаренными орешками и в довершение всего сам ведет на гостевой, нависающий над залом балкон, битком набитый какими-то респектабельными господами и дамами, и усаживает рядом с красивой, немолодой женщиной в военной форме американской армии, лицо которой кажется мне почему-то знакомым. На прощание он спрашивает — не нужен ли бинокль и как сувенир дарит мне план зала.
— Вот что значит уметь одеться! — острит Крушинский, из солидарности остающийся на гостевом балконе.
А я смотрю в зал, на судей, сидящих за продолговатым столом, под сенью советского, английского, американского и французского флагов. На подсудимых, размещенных в эдаком дубовом загончике, что на противоположном конце этого залитого мертвенным синеватым светом зала. Смотрю и думаю, что присутствую при осуществлении самой заветной мечты, которой все годы войны жили миллионы моих сограждан на фронте и в тылу. Смотрю — и перед глазами вдруг встает картина. Самый разгар лютой поволжской зимы. Командный пункт командира 13-й гвардейской дивизии Александра Родимцева. Он сам и несколько офицеров его штаба собрались встречать новый, 1943 год. Холод страшный. Ветер, который здесь зовут «сиверко», с воем несет по торошеному льду Волги сухой снег, встряхивает дощатую дверь блиндажа, вписанного в гранитный водосток под железнодорожной насыпью. Он заносит в щели снег, колеблет пламя свечей. На длинном столе, сколоченном из горбыля, меж жестяными кружками лежат плитки шоколаду. Сквозь вой ветра доносятся звуки перестрелки, то возникающие, то затихающие. До передовой рукой подать. Вся полоска земли у берега, обороняемая дивизией, прошивается простой винтовочной пулей.
Мы сидим у стола и следим, как зеленоватая светящаяся стрелка часов, снятых с какого-то сбитого самолета, медленно, очень медленно подкрадывается к двенадцати. И возникает спор о первом тосте.
— Давайте выпьем за то, чтобы поскорее их всех тут в Сталинграде раздавить!
— Ну, да, Сталинград — Дело решенное. Давайте за то чтобы гнать их с нашей земли аж до Берлина, — хрипит подполковник с угловатым землистого цвета лицом, дергающимся от недавней контузии. — И чтобы всех гитлеров, герингов, геббельсов — к стенке.
— Расстрелять — это для них жирно… За то, чтобы
повесить — вот, — произносит хозяин дома, совсем молодой человек в короткой, обшитой светлым мехом бекеше, успевший, однако, повоевать и в Испании. И поднимает кружку со спиртом, разбавленным снегом.
Зеленоватые стрелки сомкнулись вверху циферблата. Пьем мутный разбавленный спирт — это «шампанское» защитников Сталинграда, закусываем чем-то, извлекая это «что-то» прямо из банок. И я вдруг поражаюсь наступившей тишине, такой тишине, что становится слышно, как завывает на реке сиверко. Тишина здесь — это плохо, это страшно. Это обязательно перед бурей. И действительно, не успевает минутная стрелка оторваться от двенадцати, как начинается густой артиллерийский налет. Все вскакивают из-за стола и торопливо одеваются. Так начался тогда новый, сорок третий, неведомо что сулящий год…
Моя красавица соседка что-то спрашивает у меня по-английски. Мелодичный голос ее сразу же возвращает оттуда, из замерзшего блиндажа, из дней великой битвы, в которой решалась судьба второй мировой войны, в этот большой, облицованный дубом и зеленым мрамором зал, где злодеи, развязавшие эту войну и омывшие кровью земной шар, смиренно сидят на скамье подсудимых, ожидая своей участи. Соседка, не понимая моего молчания, повторяет вопрос. И в ответ я произношу единственную известную мне на английском языке фразу:
— Аи донт спик инглиш… [1]
Сбылась, сбылась мечта советских людей. Советские воины там; на берегу Волги, сломали хребет фашистскому зверю, водрузили свое знамя над главной цитаделью фашизма. Нацистские главари пойманы и вот теперь ждут возмездия.
— По существу здесь сидит все гитлеровское правительство, — наклоняясь ко мне через ряд, говорит Крушинский.
Да, он прав. Когда-то вот так же и, вероятно, в том же порядке сидели они за столом президиума на позорно знаменитых партейтагах, здесь, в Нюрнберге. Не хватает только, как говорят журналисты, трех «Г» — Гитлера, Гиммлера, Геббельса. Вот на эти-то три отсутствующие «Г» подсудимые и их адвокаты, как мне рассказали, с первых же дней процесса пытаются свалить вину за свои преступления.
Должно быть, находясь в плену карикатуристов, я сразу же был поражен обыденностью и даже, я бы сказал, благопристойностью внешнего вида подсудимых. Ничего страшного или отвратительного — сидят себе двумя рядами разных лет господа, кто слушает, кто учтиво разговаривает с соседом, кто делает записи в лежащих перед ними на пюпитрах бумагах, кто отсылает записку своим адвокатам, сидящим чуть ниже, по ту сторону барьера. И хотя знаешь, конечно, что вон тот добродушного вида толстяк в сером мундире из замши, что сидит в первом ряду справа, — это Герман Геринг, «второй наци» Германии, поджигавший рейхстаг, организовавший «ночь длинных ножей», готовивший захват Австрии, Чехословакии, публично грозивший превратить в руины Лондон, Ленинград, Москву, что этот худой с череповидным лицом субъект — Рудольф Гесс, правая рука Гитлера в нацистской партии, сочинявший вместе со своим фюрером мракобеснейшую «Майн кампф», что благообразный высокий господин — это коммивояжер международных заговоров Иоахим фон Риббентроп, а высокий военный с квадратным суровым лицом и гладко зачесанными волосами — фельдмаршал Вильгельм Кейтель, соавтор Гитлера по всем его захватническим планам, хотя кровавые дела этих людей давно известны всему миру, — на внешнем облике этих суперзлодеев все это не отразилось. Мирная обыденность подсудимых поразила меня больше всего.