Берлиозы и латунские стали носителями социального предопределения, шестеренками механизма, современными пилатами. Их реакция на роман Мастера поэтому оказалась такой же однозначной и вынужденной, как реакция Пилата на проповедь Иешуа: «Преступник! Преступник! Преступник!»
Это приговор неправого суда, с искусственно припутанным политическим обвинением.
Я выделяю эту фразу, чтобы напомнить читателю об Иоанновом судебном сюжете, реабилитированном Мастером [99].
Иное дело, пропагандисты могли руководствоваться и чистыми побуждениями в своей борьбе с религией. Значительная часть русской интеллигенции и до революции была неверующей и привыкла гордиться этим, ибо атеизм противопоставлялся казенному христианству, формуле: «Русь православная, власть самодержавная».
Нельзя забывать и о старинной идеологической вражде. Безбожие, и в особенности антиклерикализм, еще в XVIII веке связывалось с просветительством, с новой эпохой воинствующего знания, противопоставляющего себя эпохе воинствующей церкви. Атеистический императив появился в качестве реакции на многовековой диктат христианства, на затянувшиеся во времени попытки церкви сдержать развитие знания и как института, и как духовной ценности. (Булгаков показал, что корни христианского императива уходят в иудаизм и во нравы первого периода Римской империи — именно в ту часть истории, от которой христиане открещиваются.) Нечто подобное произошло со всем институтом науки, который унаследовал безапелляционность суждений от церкви. Наука достаточно медленно отдалялась от свойственной религии косности, от упорства в заблуждениях. И сейчас этот процесс далеко не закончен. «Мы только вчера отпустили канаты, удерживавшие нас в каменном веке», — сказал один французский мыслитель.
История европейского общества объясняет легкость, с которой атеизм сдвигается от убеждения к нажиму. Объясняет неуважительное отношение безбожников к христианской мифологеме — хотя ничего не оправдывает.
Например, того, что изобразил Булгаков: политической расправы с Мастером — серии статей, призывающих «ударить по пилатчине», громогласных доносов, так похожих на обвинения в сенате, описанные Тацитом.
Но пора вернуться к теме главы — к последнему адресату булгаковской новеллы. Мы установили, что рассказ полемизирует не с каким-то единичным противником, а с целым институтом — атеистической пропагандой 20–30-х годов, которая «преимущественно, а иногда и исключительно вращалась вокруг… вопроса об историчности Иисуса». Само по себе это очень интересно и свидетельствует о незаурядном интеллекте и мужестве Михаила Булгакова, но к тому же позволяет определить последнюю в нашей классификации читательскую группу.
Дело в том, что атеистическая пропаганда первых двадцати пяти лет советской власти давала каждому грамотному человеку (а в 30-е годы и каждому слушателю радио) все нужные сведения. Сейчас как-то забылось, что вплоть до июля 1941 года — когда Сталин круто изменил отношение к церкви — пропаганда безбожия была заметнейшей частью «идеологической работы» в нашей стране. Что издавались журналы и газеты, посвященные этой пропаганде, работали специализированные книжные издательства, переводилась масса книг и статей. И достаточно большая часть этого потока информации — именно благодаря «нежелательному крену» — содержала доказательства мифичности Иисуса Христа, то есть кирпичики, которые Булгаков сложил в своем порядке.
По-видимому, он сам мог использовать издания «Государственного антирелигиозного издательства», находя в них информацию о талмудических высказываниях об Иисусе, развернутую, подробнейшую критику Евангелий и т. д.
(Приведенные в этой главе цитаты из Древса и Виппера были отысканы не в оригинальных сочинениях. Я взял «Антирелигиозную хрестоматию» А. Гурева, 1930 г., 4-е издание. М., изд-во «Безбожник» — и без малейших усилий нашел все речи Берлиоза между 511-й и 546-й страницами.)
То есть и в своей специальной, историографической части роман рассчитывался на широкую публику. Это был не камерный спор с неким редактором толстого журнала, а публицистическая полемика, причем открытая — булгаковскому читателю-современнику не нужна была научная подготовка, чтобы увидеть скрытую суть произведения. Хватило бы начитанности.
* * *
Воистину, «гони его в дверь, он лезет в окно»… Сколько я ни пытался ограничиться при анализе вставным рассказом, большой роман сам ворвался в фантомное литературоведческое действо, и причиной тому — странная, страшная, комическая фигура второстепенного героя, носящего странную фамилию — Берлиоз. Даже при беглом и вынужденном анализе заметно, что он ведет сюжет новеллы. (Он же направляет судьбу «романа о Пилате» в сюжете «московских глав».) Его взгляды на христологию приняты мастером — пусть полемически, с инверсией основных позиций, но «приняты за основу». Это он называет все фундаментальные источники и первым произносит имя Христа — открывает обсуждение Евангелия. Ему вручено прямо-таки рекордное количество важнейших меток.
Сейчас роль Берлиоза прояснилась (только в части вставного рассказа! — на большее пока претендовать нельзя). Он — посредник; с учеными мифологической школы его не следует отождествлять. Он целиком подчинен догматической установке — это заметно при беглом чтении. Менее заметно, что его знания поверхностны. Он оперирует ссылками на Евангелие, Канта, древних, Штрауса, но сам он эти источники знает скверно — тонкими приемами Булгаков показывает, что «образованный редактор» все время путается и думать не умеет. Это сатирически демонстрируется в его беседе с Воландом. Булгаков дважды (с. 425 и 551) называет Берлиоза «начитанным». Характеристика исчерпывающая: начитанность есть суррогат образования. Берлиозу не требуется настоящее знание, он литератор и пропагандист, а не ученый. Побрякивая именами великих ученых, цитируя произведения крупных специалистов-христологов, он преследует цель псевдонаучную — пытается доказать, что христиане ничего не выдумали в религии и морали, кроме Иисуса.
Опровержение этой идеи было, как мне кажется, важной задачей Булгакова. На этом рубеже он дал бой и мифологистам — и не только им, как мы вскоре убедимся.
Тема главы закончена. Здесь мы наконец-то прощаемся с Берлиозом. Но анализ рассказа нельзя считать законченным, ибо остается неразрешенной загадка Талмуда. Предположим, этот источник применен против Древса — в самом деле, Булгаков пустил в ход именно то, что мифологисты отвергали. Но мы знаем, что в иных случаях он следовал за мифологистами — иногда до конца; иногда чтобы повернуть информацию против них (так было с информацией древних историков). Настораживает и другой факт: Булгаков не просто реабилитировал Талмуд, он одновременно опротестовал Евангелие. Мы уже отмечали, что операция эта антиклерикальная, неприемлемая для ортодоксальных христиан и иудеев [94]. «Роман о Понтии Пилате» с церковной точки зрения выглядит произведением еретическим — даже если не знать ничего о применении в нем Талмуда, — ибо любая капитальная переделка Писания есть тягчайшая ересь с точки зрения ортодокса.
Иными словами, этико-теологическая концепция Булгакова помещается между ледяным критицизмом и ортодоксальным христианством. Группу критических источников мы обнаружили. Вопрос: следует ли искать симметричную группу либо же вся группа ортодоксальных источников представлена Евангелиями?
Как мне кажется, поиск очередного источника теперь не акт любопытства, не решение самостоятельной головоломки, а логическая необходимость. Мы научились предельному вниманию к каждому булгаковскому слову, научились ориентироваться в системе отталкиваний-притяжений, в зеркальной симметрии булгаковских приемов. В сумме эти навыки подталкивают нас к поиску источника, зеркального по отношению к критическим. Хотя бы по такой логической схеме: если кто-то критикует Евангелие при помощи Талмуда, надо искать другую сторону, критикующую Талмуд при помощи Евангелий. Если эта «логика равноправия» подтвердится… Впрочем, не будем забегать вперед.
Попытаемся собрать воедино то, что мы отметили в предыдущей главе: критический атеизм — «роман о Пилате» — ортодоксальная религия.
Действиями, словами, обликом своего Иешуа Га-Ноцри Булгаков полемизирует с главным тезисом мифологической школы: христиане не выдумали ничего нового. Заставляя Га-Ноцри отречься от земных благ, сводя его поведение к экстремальному кодексу Нагорной проповеди, концентрируя весь его облик вокруг любви ко всем людям, Булгаков персонифицировал то новое, что было провозглашено на заре нашей эры. Но тут же — еще не раскрыв до конца облик Иешуа — автор заявляет, что христиане забыли это новое, оставили истину в обозе своего движения: «Эти добрые люди… ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время» (с. 439).