Григория. А тот уже был наверху, приколачивал решетник и не видел, смеется ли Андрей или говорит от сердца, но с готовностью отозвался:
— О чем говорить. Жена — дело большое. То ты живешь как дурак, никого нет около тебя, а то глядишь — жена…
Он был счастлив от ласкового и уважительного обращения Насти, подавшей ему сегодня завтрак. Опа его раза два назвала Гришей, и он почувствовал, что только она и должна так его называть. Другие могут называть Григорием, Гришкой.
Он чистенько подтесывал и впускал жерди в зарезы на стропилах и загонял гвозди с двух ударов: легкого, чтобы только поставить гвоздь, и второго — сильного, под которым шляпка вся уходила в дерево, пускающее сок.
Потом Андрей со стариком Морозовым курили внизу, а он так и остался сидеть здесь, глубоко вдыхая запах свежих опилок и тронутых первыми заморозками садов. Он оглядывал сверху всю усадьбу, новый склад, построенный из четырех старых амбаров, подведенных под одну крышу, серый поповский домик с правленской вывеской, стадо далеко в кустах, каких-то собак, бежавших по загуменьям. Долго глядел на свою избу, наполовину заслоненную соседней, всматривался, идет ли из трубы дым. И то казалось — идет, то — нет ничего… «Вытопила уже», — решил он и стал думать о том, что теперь дома. И улыбнулся от сладкого чувства ожидания чего-то, от какой-то неясности. Он не сумел представить себе что-нибудь новое в избе, но и не хотел видеть в ней только то, что было всегда: пыль, играющую в косой полосе лучей; мать, медленно, вдоль лавки пробиравшуюся к окну; бобыльскую связочку лука над печкой.
А собаки бежали уже недалеко, по картофельнику, повизгивая и обгоняя друг друга.
— Собаки, собаки, черт их дери! — весело крикнул он сверху, показывая плотникам на картофельник.
— Женятся, Гриша? — спросил Андрей, придавая вопросу оттенок намека. Но Гриша не понял.
— Черт их знает… Бегают… — Он уже принялся за топор, поднимаясь по решетнику, как по лестнице. Так всегда было, что он кончал отдыхать, а они еще курили. И раз он был некурящим, никто не считал неудобным, что он больше работал.
Внезапный переполох внизу заставил его обернуться, и он чуть не уронил топор, сидя на самом гребне: собаки клубком выкатились из-за сруба, щепки с шумом заворошились под их лапами.
— Мушка, домой! — заругался Морозов на свою собаку. — Домой, тебе говорят!
Вся свора прянула в сторону, затем закричал Андрей, и Григорий увидел, что собаки потащили его пиджак.
Он онемел, ухватившись одной рукой за решетину, а другой удерживая топор.
Пиджак барахтался, взмахивал рукавами, распластывался по земле и поднимался, как человек. Собаки в яростной и веселой свалке вырывали его друг у друга. Вот он, подкинутый, перевернулся еще раз и накрыл рябую морозовскую Мушку, и она, одевшись им, с минуту бежала, кидаясь в стороны.
— Тпру!.. — кричал, задыхаясь от смеха, Андрей и тяжело, мешковато бежал за собаками, размахивая длинной полоской еловой коры, как кнутом. — Тпру!..
В другой раз Григорий, может быть, только улыбнулся бы, глядя на эту картину. Сейчас все это и то, что Андрей, отбив пиджак, небрежно волок его за рукав, он воспринял как жестокое оскорбление, как издевательство. Он не стал ругаться, ничего не сказал, чтобы не вызвать новых шуток и смеха. Но руки его дрожали, он попадал обухом себе по пальцам, гвозди не шли в дерево, загибались, выскакивали вбок.
На обед он ушел молча и изорванный, запачканный землей пиджак не надел, а, свернув, взял под мышку.
— В правление-то пойдем, что ль? — спросил Морозов, чтобы вызвать его на разговор. Это было еще вчера решено идти к председателю насчет моха и драницы для постройки, но Григорий ничего не ответил.
Настя мыла руки, когда он вошел, и, улыбаясь, подняла на него здоровое, закрасневшееся лицо с мелкими прядками рассыпавшихся на висках волос. Он хотел бросить пиджак на деревянную кровать, но удержался: кровать была бережно застлана пестрым домотканым одеялом, пузырем возвышалась взбитая подушка. Гриша повесил пиджак на крюк у порога.
Он решил было ничего не рассказывать, боясь, что Настя станет смеяться. Но когда сели за стол и она заговорила с ним с той же уважительной заботливостью и лаской, как утром, — рассказал все, как мог. Она слушала, вглядываясь в его большое, бородатое лицо, по-детски растерянное и жалкое, вглядываясь с каким-то испугом…
— Вот черти! — с облегчением вздохнула она, когда Гриша кончил. Он не понял, про собак она говорит или про плотников, но ему стало легче от ее участливой серьезности. Она молчала, отложив ложку, но оставалась непринужденно внимательной к нему и старухе, подвигая ей хлеб, солонку, принимая миску. Потом, убирая со стола, она сказала раздумчиво и спокойно: — Правду сказать, пиджак тоже такой… не… шикарный. Совсем отсталый пиджак.
— Дурацкий пиджак, — решительно подтвердил Гриша.
— Хороший пиджак был, — с сожалением протянула старуха, помнившая его таким, каким он был до того, как она ослепла. — Новый был…
Григорий видел, что жена все еще думает об этом деле, но что именно, не угадывал.
А ей теперь многое показалось схожим в своей и Гришиной жизни, обидах, неудачах.
Как у него безотцовство, так у нее первое замужество было поводом для издевательских шуток, снисходительно насмешливого, жестокого, в сущности, отношения со стороны всех. Муж бросил ее, пожив с месяц, уехал, женился там, где-то на Урале, только через год прислав уведомление о разводе. Ребята, как принято было, приставали к ней, в то же время по-хорошему ухаживая за другими, неославленными. Она много раз пыталась повернуть легкие заигрывания и приставания на серьезный лад, но ребята женились на других и забывали о ней. Потом она с горечью убеждалась, что хотя ребенка у нее нет и годы молодые, а никто из ребят не полюбит ее по-настоящему. И незаметно для себя она, ни раньше в деревне, ни в колхозе не позволяя близости с собой, все же привыкла к своему положению «вольной». Как Гриша нарочитой дурашливостью порой поощрял шутников, так она наигранной развязностью поощряла ухаживателей. А молодые годы уходили. О Грише она впервые подумала всерьез, когда увидела его как-то загораживающим палисадник под окнами своей избы. Но убедить его, что она теперь не для балагурства предлагает ему жениться, было невозможно. Поверил он окончательно только вчера, когда она явилась к нему с узелком и вечером постелила постель на двоих. Она знала, что он никогда ее не обидит, не попрекнет и будет благодарен ей. И теперь она хорошо понимала, решаясь вступиться за него, отстоять его