Важнейшая проблема различных трактовок радикальной политики идентичности в Европе межвоенного времени состоит в параметрах описания перемен в идеологической структуре национализма и в соотнесении новых дискурсов того периода с [общим] проектом модерности. Симптоматично, что если консерваторы в XIX веке главным образом отсылали к «anciert régime» и отстаивали политическую, социальную и институциональную преемственность с домодерными структурами, то после Первой мировой войны в консервативной среде сформировалось твердое убеждение, что эта преемственность разрушена. Поэтому мы и обозначаем эту политическую традицию парадоксальным на первый взгляд термином — «консервативная революция» (впервые его употребил Гофмансталь), или, используя выражение Фрица Штерна относительно рубежа веков, «политикой культурного отчаяния»[351]. Это была именно реакция на кризис модерных политических институтов: бунт против современности «изнутри», политизирующий ее эстетические параметры.
Следовательно, одна из возможных перспектив для анализа этих идеологических тенденций на территории Европы состоит в том, чтобы предположить существование транскультурной «консервативной революции». Концепция консервативной революции (Konservative Revolution) была исследована Армином Молером (Armin Mohler) в его диссертации, датируемой 1949 годом, затем переработанной и многократно переизданной[352]. Молер ввел это всеобъемлющее понятие, чтобы собрать воедино разнообразные немецкие идеологические тенденции 1920-х и 1930-х, которые запечатлели глубинный дискурсивный разрыв как с консервативной моделью времен Вильгельма II, так и с демократически-республиканскими установками, направленными на легитимацию Веймарской республики. Автор, который сам принадлежал к изучаемым идеологическим традициям, подчеркивал необычайно широкую распространенность идей, связанных с консервативной революцией: они возникали в таких разных конфигурациях, как довольно широкая традиция «фёлькише» (Völkisch), элитарная идеология младоконсерваторов, доктрины национал-революционеров, идеи молодежного движения Bündisch и аграрного Landvolkbewegung. Он также утверждал, что бесполезно искать четкую концептуализацию ключевых идей консервативной революции, поскольку они обычно определялись только через антитезис, то есть по контрасту с тем, что адепты этого движения считали абсолютно нериемлемым. И все-таки Молер стремился выявить ключевые черты, которые могли бы помочь нам определить особый культурный контекст консервативной революции в целом. Среди этих факторов тремя самыми важными являются возникновение характерного мировоззрения (Weltanschauung) — идеологической конфигурации, формировавшейся с рубежа веков под влиянием учений радикальных молодых идеологов; фундаментальное изменение средств политической мобилизации; наконец, упадок буржуазного уклада жизни (Entbürgerlichung), глубоко затронутого Первой мировой войной и последовавшими за ней социально-культурными сдвигами — будь то опыт окопов, влияние регулируемой государством экономики или деятельность полувоенных организаций, стремившихся реализовать свои политические программы абсолютно вне институциональных рамок.
Помимо этих структурных условий становления «консервативной революции», Молер стремился найти и философский фактор, и в контексте данной работы важно отметить, что он выявил этот глобальный общий знаменатель в перемене представлений о времени и историчности, произошедшей в первые десятилетия XX века. По его мнению, теоретические основы консервативной революции могут крыться в крахе христианского (и светского «постхристианского») представления об однолинейном историческом прогрессе и возникновении представления о новой цикличности (впервые высказанного Ницше), которое делает возможным видение революции не просто как прорыва к «высшей» форме социально-экономической или политической организации, но (в соответствии с изначальным ее значением, предшествующим современному) в качестве возвращения к чему-то исконному, органичному и по своему существу гармоничному — к тому, что было некогда разрушено самим ходом истории.
Хотя книга Молера и имела значительный резонанс, историографы 1960–1970-х, озабоченные главным образом структурными факторами социально-экономического прогресса, отнесли большую часть идей консервативной революции к разряду идеологических заблуждений и несуразностей, покоящихся на задворках истории. Даже в классических работах, описывающих политический консерватизм и политику самоопределения в межвоенный период, мы можем обнаружить этот эффект «отчуждения». Так, Бернд Фауленбах в своей работе об идеологии немецкого пути оперировал достаточно упрощенным противопоставлением «республиканцев разума» (Vernunftrepublikaner), рассматриваемых как «западники», и так называемой «национальной оппозиции», подчеркивающей немецкую национальную специфику[353]. Аналогичным образом Курт Зонтхаймер в своей классической работе стремился связать радикализацию политики самоопределения после 1918 года с фундаментальными экзистенциальными и социальными последствиями опыта войны (Kriegserlebnis), в конечном итоге объясняя неоконсервативные дискурсы всплеском иррационализма в политической сфере[354].
Однако начиная с 1970-х годов было предпринято несколько попыток рассмотреть эти дискурсы более серьезно, причем не только в контексте их катастрофических последствий, но и сами по себе, как идеологические построения, целью которых было разрешение сложных дилемм современности и модернизации. Одна из самых важных концепций была разработана Зеевом Штернхеллом, который изучал эволюцию французских крайне правых идеологических течений от конца XIX века до времен Виши[355]. Штернхелл сформулировал идею существования некоей всеохватывающей возможности «третьего пути», которая рассматривалась как способ решить дилемму, характерную для конца XIX века, — столкновение либерального капитализма с марксизмом. По его мнению, этот дискурс третьего пути состоял в «великом бунте» («grande révolte») против модернистского наследия Просвещения — мощном идеологическом соблазне, которому поддались самые разные круги, от анархо-синдикалистов до философов-персоналистов, а также многие культурные кумиры эпохи (сознательно или неосознанно), а свое крайнее выражение это влечение нашло, естественно, в фашизме.
Параллельно с разработками Штернхелла немецкие историографы также сформулировали новые концепции, которые были призваны пересмотреть весомость и интеллектуальную «отделку» идеологических традиций первой половины века, направленных на формирование новых националистических доктрин. Наиболее выразительная попытка такого рода была предпринята Штефаном Бройером, который в своих книгах исследовал ключевые идеологические факторы политики национальной идентичности в промежутке от начала века до 1930-х годов[356]. Анализируя выдвинутую Молером гипотезу «консервативной революции», Бройер пришел к заключению, что это понятие слишком расплывчато, чтобы иметь эвристическую ценность, и взамен предложил другой общий термин — «новый национализм», обозначающий конфигурацию идеологических движений и объединений, целью которых в межвоенный период было радикальное изменение политического строя. Согласно Бройеру, этот новый «интегральный» национализм характеризовался антипарламентаризмом, антилиберализмом, отрицанием классовых различий и революционными взглядами на социальную и нравственную систему ценностей среднего класса, что существенно отличалось от «старого» консерватизма эпохи Вильгельма и совершенно не походило на грубое отрицание современности, более того — его идеологическая платформа стала возможной только благодаря самому процессу модернизации.
Учитывая, что, кроме работ Штернхелла, в центре большинства этих теоретических построений был немецкий контекст, очевидно, что данный подход дает широкий потенциал для сопоставительного анализа. Увлекательной задачей было бы расширить имеющуюся терминологическую рамку и интерпретационную модель (будь то «консервативная революция», «новый национализм» или любая другая аналогичная концепция) за пределы данного исторического контекста. Именно в этой парадигме Ханс-Вильгельм Экерт задался вопросом о том, можно ли говорить о консервативной революции применительно к Франции[357]. Используя общую модель для объяснения структурных различий между двумя национальными контекстами, Экерт сосредоточился в основном на моделях социализации внутри элит и от политических макроструктур обратился к более тонкой проблеме поколенческого опыта и интеллектуальных (суб)культур, которая была в центре внимания французских специалистов по интеллектуальной истории в 1980–1990-х годах[358]. Его открытия (например, тезис о том, что вопреки очевидным сходствам наиболее глубоко связанные с национал-радикальными идеями группы во Франции и Германии так и не стали частью некоего единого поколения) и общие проницательные наблюдения (о том, что говорить о консервативной революции во Франции можно лишь с немалыми оговорками), основанные на анализе социальных и идеологических контекстов в межкультурной перспективе, весьма поучительны для каждого, кто стремится сопоставлять различные ситуации внутри Восточной Европы.