Ришелье высылал войска для усмирения беспорядков и объявлял всё новые повышения налогов. Он сочувствовал бедным; но, как он философски писал, «один Бог может творить из ничего, и изъятия, нетерпимые по своей природе, извиняются необходимостями войны». Необходима ли сама война, он не давал себе труда задуматься. Он считал самоочевидным, что необходима. За восточной границей Франции положение было, конечно же, несравненно тяжелее. В 1633 году в Париже вышла avec Privilege du Roy[60] серия гравюр, открывающаяся титульным листом со следующим текстом: Les Miseres et les Malheurs de la Guerre, representes par Jacques Callot, Noble Lorrain, et mis en lumiere par Israel, son ami[61]. Подобно «Los Desastres de la Guerra»[62] Гойи, «Miseres et Malheurs» Калло — репортаж очевидца. И та и другая серия — портрет войны, написанный с натуры. Но в первом случае его писал обладатель страстного темперамента и непревзойденного дара передавать негодование и жалость в графических образах, а во втором — рисовальщик, чей талант состоял в полной эмоциональной отрешенности, которая парадоксально сочеталась с даром к реалистическому воспроизведению действительности во всех ее аспектах — страшном и приятном, трагическом и фарсовом. Как художник Гойя, несомненно, гораздо выше; но в искусстве Калло есть что-то такое, из-за чего тянет снова и снова возвращаться к его гравюрам, подолгу рассматривать эти гипнотические и загадочные, вызывающие то улыбку, то страх композиции. Эти маленькие, многолюдные, с тщательно выписанными деталями, но идеально построенные и скомпонованные рисунки — вещь единственная в своем роде; их предмет — флорентийские маскарады и праздники, персонажи комедии дель арте, ярмарки и карнавалы, солдаты в парадном строю, премудрости осадного искусства, ужасы и зверства войны. Единственная в своем роде — потому что ни один другой художник не приступал к своей теме в духе столь полного беспристрастия, с такой глубокой невозмутимостью, со столь неколебимой пирроновой ataraxia[63]. Искусство Калло — эстетический аналог поведения Франциска Сальского, о котором говорили, что ему безразлично, находится ли он в состоянии благодати или богооставленности. Но делать из искусства Калло вывод, будто он был равнодушен к изображенным сценам, конечно же, нельзя. Само его решение изобразить бедствия войны убедительно свидетельствует, что он этими бедствиями терзался. Невозмутимость Калло — в его стиле; а стиль — отнюдь не всегда и отнюдь не весь человек. В искусстве искренность есть функция таланта. Человек без таланта не способен «честно» выражать свои чувства и мысли; ибо его мазня или вирши окажутся в полном разладе с тем, что творится у него в душе. С другой стороны, наследственность и выучка иногда наделяют человека талантом определенного рода, позволяющим ему выражать один разряд идей, но непригодным для выражения других. По своей сути сухая и изящная точность стиля Калло лучше всего подходила для декоративных или видовых сюжетов. Но он предпочел пустить свой талант на изображение бешеного веселья и еще более бешеного ужаса — дурачеств Франкатриппы и компании в карнавальных масках и пестрых платьях, зверств небывало жестокой войны. Результат получился неизъяснимо странный. Словно Джейн Остен изложила содержание «По ком звонит колокол» стилем «Эммы». Декоративно, бесстрастно, с неизменной заботой о мельчайших деталях и формальном изяществе, сперва он рисует красивые приготовления к войне: войска в парадном строю под штандартами, — затем саму кампанию: сражения и — пространнее и подробнее — страдания мирного населения от рук солдат-мародеров, беспощадные расправы наводящих дисциплину командиров. Перебирая гравюры, мы следим за рассказом художника о грабежах, убийствах, поджогах, изнасилованиях, пытках, казнях. Крошечные фигурки в широких шляпах, мешковатых штанах, кожаных сапогах с отвернутым ниже колена мягким голенищем застыли в разгар самых жестоких занятий — но неизменно (благодаря предельно нейтральной манере Калло) сохраняя вид танцоров, принявших балетную позу. На первом листе изображен разгром трактира. На другом солдаты занимаются разбоем. Третий изображает зал большого дома; полдюжины негодяев взламывают шкафы и сундуки; на заднем плане еще один повалил на пол хозяйку, а его товарищ, даже не сняв шляпу, готовится ее изнасиловать; правая группа стоит у костра из сломанной мебели, над которым вниз головой подвешен хозяин дома; рядом на полу туго связанный сидит его то ли сын, то ли верный слуга — ноги ему лижет пламя, к спине приставлены мечи мучителей. Сцена ужасная; но стиль Калло дистиллирует ужас в хореографический символ ужаса. На следующей гравюре мы видим горящую церковь и солдат, грузящих на телегу церковную утварь, а из соседнего монастыря, говоря словами рифмованной подписи, какими сопровождаются эстампы, — другие солдаты
Tirent des saints lieux les vierges desolees,
Qu'ils osent enlever pour estre violees[64]
Монахинь двадцать ведут под конвоем, чтобы изнасиловать не торопясь вечером на бивуаке. Одну послушницу, несомненно самую молодую и хорошенькую, двое рядовых подсаживают в седло офицеру, высящемуся на боевом скакуне. Через год или два эти монахини — если кто из них выживет — вольются в орду обозников мужского и женского пола, таскавшихся за армиями по всей Германии. Отощавшие, едва прикрытые вонючими лохмотьями, завшивевшие, изъеденные сифилисом, согнувшись под поклажей и волоча за собой голых, со вздутыми животами, детей, все лето они будут плестись за своими хозяевами, всю нескончаемую зиму — коченеть от дождей и морозов, пока наконец, задолго до конца войны, покинувший их было Бог снова над ними не сжалится — и тогда они умрут и достанутся на съедение псам, а быть может, и своим голодным спутникам. Такая же судьба, доведись им жить по другую сторону Рейна, могла бы выпасть и кальварианкам отца Жозефа.
От изнасилованных монахинь Калло переходит к убитым или уводимым в рабство крестьянам, к путникам, наткнувшимся на лесную засаду, ограбленным ради выгоды и зарезанным ради развлечения. Затем, по приказу генерала, наступает заслуженное наказание (Калло, видимо, забывает, что генералы нередко бывали пособниками солдат, что к грабежам, поджогам, убийствам не всегда приводила анархия — к ним прибегали и умышленно, из стратегических или политических соображений.) Наказаниям проштрафившихся солдат Калло посвящает пять своих лучших гравюр. На первой их только пытают на глазах у большой толпы. Но это лишь начало. Перейдя ко второй, в центре листа мы видим величественный дуб, на ветвях которого висит, уже обмякнув, двадцать один труп. На приставной лесенке стоит двадцать вторая жертва, которую вот-вот вздернет палач; стоящий тремя-четырьмя ступеньками ниже монах подносит к лицу приговоренного распятие. У подножия лесенки второй монах напутствует двадцать третьего; двадцать четвертый играет в кости на перевернутом барабане с несколькими алебардистами, а на переднем плане еще один монах беседует с двадцать пятым. Вдалеке виднеются палатки бивуака, а на среднем плане на фоне неба щетинятся пики двух пехотных полков.
На следующей гравюре два мушкетера, с пучками лент на коленях мешковатых коротких штанов, целятся в привязанного к столбу преступника. За столбом валяются три или четыре трупа, а с еще одним арестантом, который скоро свалится рядом с ними, говорит монах — по остроконечному капюшону мы узнаем капуцина. За сценой наблюдают несколько офицеров и тощая охотничья собака.
На следующем листе монахов еще больше: они готовят целую группу приговоренных к той же казни, какую уже терпит их товарищ — его сжигают заживо. Их вина — святотатство; это они подожгли те церкви, которые еще пылают на заднем плане. Рифмованную подпись Калло завершает двустишием, достойным попасть в одну из «Поучительных историй» Джейн и Энн Тейлор:
Mais pour punition de les avoir brulez,
Us sont eux-mesmes enfin aux flammes immolez[65].
После чего мы переходим к самой изощренной и самой невозмутимо-страшной из всех пяти гравюр — к колесованию на высоком помосте voleur inhumain[66]. Палач занес лом, чтобы перебить ему голень; с другой стороны колеса к обнаженной жертве наклоняется священник в биретте, прикладывая маленькое распятие к запрокинутому лицу и неслышно молясь под непрестанные вскрики казнимого. На углу помоста аккуратной кучкой, будто оставленная купальщиком, который вот-вот вернется, лежит одежда и широкополая шляпа жертвы.
От казней Калло переходит к действиям небесного правосудия. На первом из трех посвященных этой теме листов мы видим, как несколько искалеченных ветеранов ковыляют по дороге на своих обрубках. На втором изображена приятная загородная прогулка во время перемирия. Местная армия распущена, закон и порядок временно восстановлены. Безработные и не имеющие на что жить солдаты вынуждены просить милостыню. Но их mendicite faict rire le passant[67], и кое-кто из них уже умирает на обочине. Более драматичный исход представлен на следующей гравюре. Разъяренные крестьяне мстят своим разорителям: кучка солдат попала в устроенную крестьянами засаду и гибнет в жестокой резне. В центре гравюры — полуобнаженное тело пехотинца: с него уже сняли рубашку и камзол. Над ним стоят два крестьянина: один стягивает с него сапоги, другой большим цепом безостановочно молотит труп — в припадке скопившейся против всех солдат ненависти, в безумной и бессмысленной попытке отомстить — пусть лишь символически и уже мертвой плоти — за все ужасы, пережитые в течение долгих лет войны.