При таком количестве депутатов естественно было ожидать и некоторого количества радикальных выступлений. При обсуждении крестьянского вопроса депутаты-дворяне Г. Коробьин и Я. Козельский, а также И. Жеребцов (от пахотных солдат), И. Чупров (от государственных крестьян), А. Алейников (от казаков) и другие предлагали передать часть земли в собственность крестьян, ограничить повинности крестьян, предлагали меры по органичению крепостного права. Депутат-однодворец А. Маслов поднял вопрос о фактическом изъятии крепостных из-под власти помещиков.
Труды Уложенной комиссии представляют огромный интерес для историка, стремящегося понять, что представляло из себя русское общество на пороге третьей трети XVIII в. К сожалению, они изучены, во-первых, недостаточно, а во-вторых, слишком односторонне – главное внимание всегда уделялось крестьянским наказам.
Примирить противоположные точки зрения депутатов УК не представлялось возможным. Несогласованность действий представителей разных сословий, мощные корпоративные интересы затрудняли совместную кодификационную работу. Екатерина начала понимать, что такая комиссия новый свод законов не составит. Поводом к остановке работы УК послужила очередная русско-турецкая война, начавшаяся в 1769 г., а после нее – пугачевский бунт, поставивший под вопрос слишком многое из обсуждавшегося. В итоге работа УК так и не возобновилась, хотя ее частные комиссии заседали до 1773 г., да и после этого штаты комиссии распущены не были, статус и правовой иммунитет депутатов сохранялись.
Если провести параллель к Уложенному собору 1648–1649 гг., его единодушие (и то очень относительное) объяснялось отсутствием на нем депутатов от крестьян. Именно за их счет «блок дворян и купцов» смог тогда решить неотложные вопросы страны и свои собственные – прежде всего вопросы земельной недвижимости, посадов, налогов, судопроизводства, ограничения имущественных и иных прав церкви.
2. Первые приступы европейской зависти
В середине XVIII в. шведами было пущено утверждение: «Петербург стоит на костях». Что шведами, неудивительно – ведь это у них отняли устье Невы, это шведские пленные прорубали первые просеки будущих улиц (и в случае Невского проспекта, прорубая с двух сторон, промахнулись с направлениями: проспект, задуманный прямым как стрела от Лавры до Адмиралтейства, переламывается у Московского вокзала). Запуская этот слух, шведы пытались хоть как-то отомстить за свое поражение в Северной войне. Зависть к государству-победителю, возведшему сказочный город, требовала любой ценой обесценить его успех. Шведская сказка воспроизведена бесчисленное число раз – главным образом жалостливыми отечественными авторами. Но и европейскими тоже. К примеру, модный в свое время французский писатель Люк Дюртен пишет о Петербурге в своей книге «Балтика» (1928): «Возведение города из камня унесло больше человеческих жизней, чем земляные работы в Версале»[124]. В книге «Другая Европа» он даже приводит цифру: «Город стоит на костях – на болоте, где царь Петр похоронил 150 тысяч рабочих».
Да и в наши дни кто же не знает про «город на костях»? Правда, доказательств этой «общеизвестной истины» никто никогда не представил, и при ближайшем рассмотрении (А. М. Буровский. Петербург как географический феномен. – СПб., 2003) выяснилось: город на костях – полный вымысел, решительно ничем и нигде не подтвержденный: ни историческими документами, ни церковными и кладбищенскими книгами. «Из года в год в списках получавших жалованье, хлебное и денежное, встречаются одни и те же имена», – цитирует Буровский историка В. В. Мавродина. Рабочие жили в Петербурге в две смены с мая по ноябрь – по три месяца смена. В холодное время строительные работы за отдельными исключениями останавливались. Из «доношения» Устина Сенявина следует, что в 1712 г. из 2210 присланных в Петербург ремесленников умерли 61, а 46 оказались «дряхлыми за старостью». Экстраполируя цифру умерших на годовое количество рабочих в Петербурге (от 24 до 32 тыс.), можно допустить, что за год умирало в среднем 770 человек. Но смертность простых людей в те времена вообще была высока во всем мире – что в Версале, что в Петербурге. Причем конкретно в Петербурге рабочих постоянно не хватало и их берегли.
Из бумаг главы Канцелярии городовых дел князя А. М. Черкасского видно, что в 1717 г. на 32 тыс. рабочих числилось 1000 больных (три процента, и, естественно, не все они умерли) и 3200 кашеваров (по одному на 10 едоков!). Причем 1717-й – последний год, когда привлекались рабочие по разверстке. После этого город строили уже вольнонаемные. Но вольнонаемных было немало и на первой стадии – на «великую стройку» люди стремились попасть ради хорошего заработка, особенно каменщики (редкая тогда специальность), печники, плотники, кровельщики, столяры, мостовщики, возчики. А еще Петербург был магнитом для беглых всякого рода – и до 1717 г., и после. Нуждаясь в рабочих руках, петербургские власти делали вид, что принимают беглого за оброчного.
У басни под названием «Петербург построен на костях» позже появились достойные отпрыски: железная дорога Петербург – Москва «построена на костях», Транссиб «построен на костях» (что касается Транссиба, советую побывать в Красноярском краеведческом музее: хорошо лечит от басен).
Запуск во всемирное обращение еще одного мифа – о потемкинских деревнях – можно признать самой успешной операцией черного пиара в истории. Миф не только держится уже больше двухсот лет, но и продолжает эффективно работать против страны, во вред которой был придуман. Что самое интересное, этот миф работает не только вне России, но и внутри нее.
Мистификация о потемкинских деревнях, как и многое в западных наездах на Россию, – порождение все той же человеческой зависти. До ее истоков добрался покойный академик А. М. Панченко. В 1787 г. Екатерина II показывала австрийскому императору Иосифу, польскому королю Станиславу Понятовскому и иностранным послам свои новые причерноморские земли и Крым. К Черному морю плыли от Киева по Днепру – днем плыли, на ночь приставали к берегу. Гостей потрясли приобретения России, особенно на фоне неудач Австрии в турецких делах и плачевного состояния Польши. Потряс и размах строительства в Херсоне, Николаеве, Севастополе, особенно верфей, со стапелей которых в присутствии гостей были спущены первые корабли. От проницательной Екатерины не ускользнула досада некоторых участников поездки. Ее реакция в таких случаях была всегда одна: «На зависть Европы я весьма спокойно смотрю. Пусть балагурят, а мы дело делаем».
Прошло много лет, как вдруг бывшего посла Саксонии при русском дворе Гельбига «осенило» (под влиянием новых политических обстоятельств), что селения по Днепру были декорациями, которые перевозили по ночам на новое место, а скот перегоняли. Технически это было бы абсолютно невозможно, но просвещенная публика в таких вещах не сильна. Детский восторг, охвативший Европу, не поддается описанию. Какая психологическая компенсация! У стиснутых своей географией стран появилась возможность сказать себе: все русские победы, приобретения, крепости, верфи, корабли, вся Новороссия – все, что они видели и ощупывали! – просто намалевано на холсте, ура!
После Гельбига прошло двести лет, но вот нынешние заголовки западных статей о России: «Потемкинская Россия» (Le Monde); «Потемкинские выборы» (Suddeutsche Zeitung и Christian Science Monitor единодушны); «Потемкинский компромисс» (The Wall Street Journal); «Путинская потемкинская Россия» (United Press International); «Политика потемкинских деревень в России» (Christian Science Monitor); «Нераспространение по-русски – потемкинская деревня» (National Review); «Потемкин свободного рынка» (The Wall Street Journal) и т. д.
Поражают даже не штампы мышления, поражает сила страсти. Живучесть «потемкинской» басни – факт гораздо больше западной, чем русской истории. Такое неравнодушие Запада к России напоминает отношение мальчика, дергающего девочку за косу, чтобы она обратила на него внимание, признала, что он лучше всех, и полюбила. Как вырвалось у Макса Хастингса, обозревателя газеты «Гардиан» (в номере от 27 ноября 2006 г.), «в нашей реакции на их (русских) поведение есть что-то от горечи отвергнутых ухаживаний (something of the bitterness of rejected courtship)».
При всем отличавшем ее своеобразии Россия, как ни странно, не выходит за пределы схемы эволюции общественного устройства, присущей почти всему европейскому континенту. Упрощенно эта схема выглядит так: сословное представительство (XIV–XVII вв.)[125]; абсолютизм (от XVI до XVIII в. включительно, в зависимости от страны); эволюция к конституционализму (весь XIX в.; в России – 1810–1906 гг.).
Это типологическое сходство как-то заслонило очень важную особенность нашего исторического пути. Ее суть в том, что четыре века подряд, с начала возвышения Москвы и до Петра I, эволюция русского общественного устройства происходила без сколько-нибудь ощутимого влияния Запада и Востока.