Поскольку родные и друзья меня почти что похоронили, они не смущаются и открыто говорят о своих отношениях со мной и впечатлениях обо мне. Поэтому я часто чувствую себя, как Том Сойер на собственных похоронах, – это тоже дар, хоть и странный. Особенно часто я слышу два слова: общительная и разговорчивая. Говоря обо мне, почти все используют эти слова или их синонимы. Я никогда не догадывалась, что именно эти две характеристики были моими определяющими и как, должно быть, было больно окружающим осознавать, что я утратила их.
Я знаю: новая Сюзанна во многом похожа на старую. Конечно, изменения есть, но это скорее шаг в сторону, чем полная трансформация личности. Я снова могу быстро говорить и с легкостью делаю свою работу; я полна уверенности в себе и узнаю себя на фотографиях. И все же, когда я смотрю на фотографии себя «после» и сравниваю их с «до», то вижу: что-то изменилось. Я что-то потеряла или, может, приобрела, не знаю – я вижу это во взгляде.
Однако то, что я снова узнаю себя на фотографиях, не означает, что я стала прежней – я изменилась. Когда я пытаюсь отметить все мелкие несоответствия между «до» и «после», рука инстинктивно тянется к чувствительному шрамированному участку кожи в передней части головы, где никогда не будут расти волосы. Это постоянное напоминание о том, что, насколько бы «нормальной» я себя ни чувствовала, я никогда не стану тем же человеком, каким была.
Но есть что-то более пугающее, что тревожит меня в этой «новой» Сюзанне. Например, я начала разговаривать во сне каждую ночь – раньше этого не было. Как-то раз Стивена разбудил мой крик: «Там пакет молока. Большой пакет!» Кому-то это покажется смешным, но учитывая все, что нам пришлось пережить, эти ночные вскрики производят несколько зловещее впечатление. А еще у меня появились страхи, которых не было у прежней Сюзанны. Например, несколько месяцев назад один встревоженный отец позвонил сообщить новости о своей дочери, у которой случился рецидив. Он рассказал еще одну историю о женщине, которая выздоровела и несколько лет была здорова, но потом отправилась в путешествие за границу и снова заболела.
По всей видимости, рецидивы случаются в 20 процентах случаев. И, в отличие от рака, мы не знаем точную дату ремиссии. Полностью восстановившись, вы можете снова заболеть завтра или через пять лет. Причем те, у кого не было тератомы (в том числе я), рискуют больше – причины пока не выяснены. Но, по крайней мере, в случае рецидива шансы на выздоровление такие же, как при первой вспышке болезни. Меня это немного успокаивает.
Недавно мы со Стивеном сидели дома, в нашей квартире в Джерси-Сити, и смотрели телевизор. Тут мне показалось, что на полу что-то шевельнулось.
– Ты видел? – спросила я Стивена.
– Что?
– Ничего. – Неужели я снова схожу с ума? Значит, так теперь будет всегда?
И тут я снова его увидела. И Стивен: он взял тапок и прихлопнул пятисантиметрового водяного клопа.
Страх со мной неотступно. Он не управляет мной и не мешает мне чувствовать себя уверенно, но я живу с ним. Друзьям и родным, которых я расспрашивала, никогда бы не пришло в голову назвать меня нервной, но время от времени, когда я еду в метро и краски кажутся ярче, чем обычно, я думаю: новые лампы? Или я опять схожу с ума?
А как насчет более тонких, неосязаемых изменений, которые не видны невооруженным глазом? Я спросила Стивена, кажется ли ему, что я изменилась. Что если я страдаю от когнитивных нарушений, которые мне самой незаметны? Он задумался и покачал головой:
– Нет, не думаю. – Но в голосе его не было уверенности.
А вот мои близкие изменились, без всякого сомнения – может, даже больше, чем я. Стивен всегда был таким беспечным, а теперь стал мнительным, особенно со мной.
– Ты телефон взяла? Тебя долго не будет? Позвони, как только выйдешь, – часто повторяет теперь он, звонит и заваливает меня сообщениями, если я в течение нескольких минут не беру трубку.
Еще долго после выписки Стивен относился ко мне как к дорогой и хрупкой фарфоровой вазе, которая может разбиться в любой момент, и продолжал оберегать меня от трещин и надломов внешнего мира. Хотя я буду вечно благодарить его за это, порой меня раздражает, что он никак не может отказаться от этой роли. Конечно, его нельзя за это винить. Но я винила. Мне было трудно смириться с тем, что меня нянчили, как ребенка, это противоречило самой моей сущности – ведь я привыкла полагаться только на себя, мое стремление к независимости доходило до абсурда. Я начинала упрямо перечить ему: задерживалась допоздна и не звонила, нарочно донимала его с его постоянными проверками.
Лишь когда я начала вести себя по-взрослому, Стивен стал относиться ко мне соответствующе, и постепенно мы снова стали равны, а в наших отношениях установился здоровый баланс, так непохожий на динамику «пациент-опекун», сформировавшуюся под резким светом больничных ламп. Но, разумеется, он все еще переживает за меня, и вряд ли когда-нибудь перестанет. Мысли его часто возвращаются к той ночи в моей квартире в Адской кухне, когда мои глаза закатились, тело напряглось и наши жизни изменились навсегда.
А кое-что не изменилось. Мои родители, которые сумели ненадолго забыть о своей давней вражде, пока я лежала в больнице, так и не смогли наладить нормальные отношения после моего выздоровления. Когда я перестала ходить к врачу, им уже незачем стало поддерживать контакт и они снова стали избегать друг друга – даже тот факт, что их дочь оказалась на шаг от смерти, не смог на это повлиять.
Говорят, люди не меняются. Помню, перед началом школьного года в шестом классе нас вызвали к школьному психологу. Та обсудила с нами переход из начальной школы в среднюю. Она попросила меня выбрать смайлик из примерно пятидесяти, который лучше всего бы описывал мое эмоциональное состояние в первый школьный день. Я выбрала «восторг» – смайлик, смеявшийся во весь рот. Психолога удивил мой выбор, как оказалось, довольно редкий. Но тогда я действительно испытывала восторг, а сейчас? Или моя искра погасла навсегда? Может, что-то во мне так и не пережило этого пожара?
Медсестра-самозванка из кабинета ЭЭГ, толпа папарацци, окружившая отца, которого показывают в последних новостях, оскорбление, вдруг брошенное отчимом… Эти абсурдные воспоминания преследуют меня, а другие – реальные и записанные на камеру – просачиваются сквозь сито моей памяти, как вода. Если я помню лишь галлюцинации, разве могу я себе доверять?
Мне до сих пор сложно отличить факты от вымысла. Я даже спросила маму, не обозвал ли меня Аллен в тот день в машине шлюхой.
– Ты шутишь, что ли? – спросила она, обидевшись, что я могла предположить такое. – Он никогда бы так не сказал.
* * *
Она была права: мой логический ум понимал, что Аллен неспособен на такое. Но почему тогда я продолжала верить своим странным воспоминаниям, хотя уже получила кучу доказательств, что их не было? И почему именно эти воспоминания сохранились? Если моя болезнь не была психической, откуда взялись галлюцинации?
Хотя галлюцинации, паранойя и иллюзорное восприятие реальности являются основными симптомами шизофрении, они могут проявиться и у тех, кто не страдает заболеваниями психики. В 2010 году исследование, проведенное Кембриджским университетом, помогло пролить свет на мыслительный процесс шизофреников.
В ходе исследования здоровым студентам-добровольцам вводили вещество кетамин, блокирующее NMDA-рецепторы, поврежденные в ходе моей болезни, после чего им провели так называемый «тест с резиновой рукой». Пятнадцать студентов попросили положить руку на стол рядом с резиновой рукой; при этом в первый раз им вводили кетамин, а во второй – плацебо. В ходе эксперимента настоящая рука была спрятана, а кисточки, присоединенные к моторам, проводили по указательным пальцам обеих рук. Хотя эта иллюзия могла обмануть и тех, кто принимал плацебо, студенты, принявшие кетамин, скорее верили, что резиновая рука настоящая и принадлежит им, и меньше сомневались в этом.
Эксперимент показал, что инъекция кетамина способствует нарушению восприятия реальности, и то, что рациональному уму кажется невозможным, внезапно становится реальным (как, например, умение изменять возраст человека усилием мысли).
Десятилетиями ученые исследуют этот феномен, проводя эксперименты, подобные опыту с резиновой рукой. Но галлюцинации остаются интригующим предметом изучения, и ученые так и не пришли к единому мнению об основных механизмах и причинах их возникновения.
Нам лишь известно, что галлюцинации возникают, когда мозг воспринимает внешний стимул – образ, звук или прикосновение, – но стимула на самом деле нет; мозг неспособен различить внешнее и внутреннее (так называемая теория саморегулирования).
По мнению профессора психологии Филипа Харви, именно потому, что галлюцинации порождены нашим собственным умом, в них так легко поверить и они так отчетливо откладываются в памяти. Срабатывает так называемый производственный эффект: «Поскольку мы сами производим галлюцинации, – объяснил мне доктор Харви, – они и запоминаются лучше».