Примерно через час мы перешли в столовую, где было пиво и шерри (к счастью, число гостей сократилось). Репортеры стали относиться ко мне заметно дружественнее. Лишь представитель «Дейли экспресс» проявлял излишнее рвение, и поэтому на большинство его вопросов я злорадно отвечал: «Комментариев не будет!» Впоследствии я узнал, что он в течение одиннадцати лет работал над книгой по этому делу и (цитирую по книге Энтони Перди «Бёрджесс и Маклин») «в течение пяти из них почти ничего другого не делал», поэтому я не виню его за назойливость. Я бы только посоветовал ему пройти двухнедельный курс ведения допроса у Скардона.
Уже прошло время моего ленча, когда ушел последний посетитель. Сообщения о пресс-конференции в вечерних газетах не оставляли желать лучшего. Вызов Липтону был напечатан черным по белому точно теми же словами, в каких я его высказал. Утренние газеты, вышедшие на следующий день, в общем подтвердили благоприятное впечатление. Один хорошо относившийся ко мне репортер позвонил и поздравил с успешно проведенной пресс-конференцией. Теперь очередь была за Липтоном. В первый вечер Би-би-си сообщила, что он присутствовал на заседании палаты общин, но хранил молчание. На следующий вечер он сдался. Один парламентский репортер передал мне его точные слова и спросил, есть ли у меня какие-либо комментарии. Я попросил его перезвонить минут через пять. Я почувствовал такое облегчение, что в первое мгновение мне захотелось поздравить Липтона с благородным поступком, но решил, что он не заслуживает такого доброго отношения, и ограничился уклончивой формулировкой: «Я думаю, что полковник Липтон поступил правильно. Что касается меня, то инцидент исчерпан». Впервые за две недели я повел мать в местный бар.
Инцидент был действительно исчерпан и оставался таковым в течение семи лет. Пресса бросила меня, как раскаленный кирпич. В свете последующих событий легко обвинять Макмиллана, а вместе с ним и правительство в том, что они выдали мне свидетельство о благонадежности. Но это не их вина. Никто из правительства и особенно из службы безопасности не хотел делать публичное заявление в 1955 году. Доказательства были неубедительными. Нельзя было ни выдвинуть против меня формального обвинения, ни полностью меня оправдать. Им пришлось тем не менее открыто высказаться из-за шума, поднятого плохо информированной широкой прессой, а также из-за нелепой ошибки Маркуса Липтона. Особую ответственность за это необычайное фиаско несет пресса Бивербрука. Именно она из-за глупой враждебности Бивербрука к Идену и Министерству иностранных дел начала и продолжала всю эту историю, несмотря на грубые просчеты. Было бы интересно сравнить расходы нашей дипломатической службы за рубежом с теми деньгами, которые «Дейли экспресс» потратила в поисках обрывков информации о деле Бёрджесса — Маклина. Но нет худа без добра. Я должен благодарить Бивербрука за семь лет спокойной жизни и за возможность продолжать дело, которому посвятил свою жизнь.
Несмотря на все эти драматические события, моя работа за рубежом в то время еще не закончилась. С 1956 по 1963 год я был на Ближнем Востоке. Западная пресса опубликовала множество измышлений об этом периоде моей работы, но пока я оставлю их на совести авторов. Дело в том, что английской и американской спецслужбам удалось довольно точно воспроизвести картину моей деятельности лишь до 1955 года, а о дальнейшей моей работе им, по всем данным, ничего не известно. И помогать им в этом я не намерен. Придет время, когда можно будет написать другую книгу и рассказать в ней о других событиях. Во всяком случае, для советской разведки было небезынтересно знать о подрывной деятельности ЦРУ и СИС на Ближнем Востоке.
Пухова-Филби Р.И. Остров на шестом этаже. Моя жизнь с Кимом Филби. Отрывки
…Могу сказать с уверенностью, что закат моей жизни — золотой!
Ким Филби
Моя жизнь до Кима
Я родилась 1 сентября 1932 года в Москве на улице Рождественке, в самом центре города. В тот год Ким стал казначеем Общества социалистов Кембриджского университета, посвятив себя идеалам социализма.
— Когда ты родилась, я уже начал свой путь к тебе, — любил повторять Ким.
Мой отец, крестьянин по происхождению, был родом из города Малоярославца. С десяти лет он жил в Москве, куда его отправили родители осваивать профессию скорняка. Он стал уникальным специалистом по выделке и окраске мехов. Мать родилась в Польше, в городе Седлеце, в семье банковского служащего. Когда ей было два года, в 1914 году, ее семья переехала в Москву.
В 1920-е годы Польша отделилась от России, стала самостоятельным государством, и мамины родители попытались вернуться туда, но их не выпустили из Советского Союза. Мой дедушка умер в 1933 году, а бабушке удалось уехать в Польшу лишь в 1957 году, за год до смерти.
Я не помню своего первого дома, так как через два года после моего рождения мы переехали в другую квартиру, в новостройку на окраине Москвы. Этот район так и назывался — Новые дома. В отличие от старого сырого дома с печным отоплением здесь были большие удобства — центральное отопление и даже ванная, но без горячей воды. Мы с мамой и папой занимали 12-метровую комнату в коммунальной квартире, где помимо нас размещались еще три семьи. Комната была сухая и светлая, но узкая, как пенал. В поисках лишнего пространства мы часто передвигали мебель и неизменно радовались полученному результату, в полной уверенности, что стало свободнее.
Наш пятиэтажный дом, построенный в виде буквы П, окаймлял обширный двор, где было предостаточно места для детских игр. На открытой, четвертой, стороне были протянуты веревки в несколько рядов между столбами и деревьями. Там постоянно, круглый год, сушилось белье. Помню хруст замерзшего белья и исходящий от него приятный запах морозной свежести.
Когда началась война, мне было восемь лет. В то лето мы жили в подмосковном поселке Томилино на даче у маминой подруги. День объявления войны — 22 июня 1941 года — навсегда запечатлелся в моей памяти. В тот день, яркий и солнечный, все взрослые собрались в доме и, затаив дыхание, слушали радио. Потом разом заголосили:
— Война, война!..
Тогда я плохо понимала реальный смысл этого слова — мое детское воображение рисовало ужасы сражений сказочных героев. Я видела встревоженные, заплаканные лица и была страшно напугана.
Моя мама, не подозревавшая о грядущих событиях, рано утром уехала по делам в Москву, и я побежала на станцию встречать ее. Это трагическое известие она приняла удивительно спокойно и, утешив меня, сразу повела в ближайший магазин, где мы купили крупу, сахар, соль и спички…
На дачном участке, свободном от деревьев, папа выкопал землянку (ее называли «щель»). Во всю ее длину вдоль стен соорудил узкие дощатые скамейки. Эта щель служила бомбоубежищем всем обитателям дома, а их было около десяти. На всю жизнь мне запомнился гнилой запах сырой земли и свист летящих бомб. Особенно устрашающий звук издавали фугасные бомбы — как будто паровоз грохотал над головой.
В то лето бомбежки следовали одна за другой. Ночи напролет приходилось проводить под землей, сидя на жесткой покатой скамейке. Мы кутались в одеяла, но и они не спасали от пронизывающей до костей сырости. Зато днем мы перестали обращать внимание на бомбежки. Мне особенно запомнился один жаркий день. В синем безоблачном небе мелькали самолеты, и завывала сирена воздушной тревоги, а тем временем мама как ни в чем не бывало купала меня на открытой полянке в тазу с водой, нагретой солнцем.
Однажды мы проснулись среди ночи от канонады. Все, кроме нас с мамой (папа оставался в Москве), успели спрятаться в бомбоубежище.
Мы вышли на крыльцо. Вокруг со свистом падали осколки. Под этим градом невозможно было пробежать даже несколько шагов до спасительной щели. По небу бегали, перекрещиваясь, полосы прожекторов. Я видела самолет, пойманный ими и подбитый снарядом. Все небо светилось, усыпанное вспышками разрывов, как звездочками. Было бы очень красиво, если бы не было так страшно. Нам пришлось простоять на крыльце всю ночь, «любуясь» этим фейерверком.