Как ни странно, все способы Карповиуса тогда более или менее сработали. К ним прибавилась еще сумма, одолженная у однокурсниц, и в результате появилась возможность еще раз пригласить читателей в комиссионный магазин, теперь уже на Невском. Опять ковры и китайские вазы плюс несколько статуэток Будды с ярлычками: «Буда простая, медная». Вдруг молодой продавец, волосы «под канадку», поманил меня пальцем с печатным кольцом.
— Я вижу, ты из наших, — сказал он.
— Офкос, — подтвердил я на языке порта.
— Пальтец нужен? — спросил он.
— Вот именно пальтец и ищу! — едва ли не вскричал Башмачкин послесталинской формации.
— Тогда считай, что тебе повезло!
Он бросил на прилавок нечто светло-серое, плотного сукна, и в ту же долю секунды, пока брошенное еще успокаивалось на прилавке, я понял, что опять случилось в жизни нечто чудесное, что это пальто ко мне прямо из Парижа залетело, что в нем нет никакой «самостроковской» утрировки, один лишь европейский стиль 1956 года, когда кумиром Левого берега Сены был некий реакционный писатель, месье Альбер Камю.
Все эти дела с разными берегами Сены, с Альбером Камю и его эссе «Бунтующий человек» были нам еще неведомы, они пришли позднее, однако мне кажется, что я уже и тогда, осенью 1956-го, каким-то предлитературным чутьем предполагал их существование. Сознание послесталинских мальчиков совершало иной раз непредсказуемые виражи. Ну, вот, например, про упомянутого уже певца Больших Бульваров Ива Монтана пресса с придыханием писала, что он «убежденный коммунист», а Миша Карповиус по этому поводу глубокомысленно изрекал: «Если уж там даже коммунисты такие, то чего же ждать от беспартийных?!»
— Прикинь! — говорит мне молодой продавец «из наших».
Прикидываю.
— Ты в поряде! — ухмыляется он.
Карповиус из-за стекла (он уже на Невском с двумя девушками объясняется) показывает мне два больших пальца.
— Этот пальтец сегодня Нос приволок, — говорит продавец и кивает со сдержанной гордостью. — Вот именно, сам Нос. Ему эту штуку Левка Волков отстрочил по французским выкройкам.
Меня охватывает странное, едва ли не мистическое чувство.
— А что же он сам-то, Нос-то, не носит?
— Раздался в плечах, — поясняет продавец. — Как начал с Ленкой Горн гулять, так раздался в плечах. Только что сшил, и вот весь малость вздулся в верхних частях: плечи, грудь, холка. Теперь, говорит, новое буду шить, а это, говорит, Игореша, продай с умом, то есть кому-нибудь из понимающих.
Мистическое чувство усиливается. Нос только притворялся, что шьет себе. В глубине своей сути он, конечно, понимал, что новое пальто перекочует к другому персонажу. Плечи, грудь, холка, раздувшиеся из-за любви к медичке, — это просто отговорки. Литературная метафизика торжествует!
Весь остаток вечера мы дефилировали по Невскому, Карповиус в своем клайпедском кожане и я в пальто от Носа. На Невском тем временем развивалась сенсация: шел герой молодежи Михаил Козаков, то есть красавец-негодяй из фильма «Убийство на улице Данте». Шарф брошен через плечо, горит драматический глаз. За ним — куча поклонников, у всех шарфы через плечо, в зрачках свеча. Мы с Карповиусом присоединяемся. Кумир заходит в рюмочную. Широкий жест: «Всех угощаю! Выпьем за искусство, за будущее!» Еще по одной, еще по новой! Не осквернять же эти мгновения мокрыми бутербродами с килькой, похожей на ржавое серебро гниющего сарацина. Пьем без закуски.
Далее все разрастающаяся свита (кажется, уже без предводителя) направляется в кинотеатр «Хроника», где идет боевой документ «Разгром контрреволюции в Венгрии». Мы с Карповиусом смотрим его уже пятый раз, поскольку там крупным планом фигурирует вчерашний сокурсник Жига Топай. Диктор зловещим голосом вещает: «На второй день к кинотеатру “Корвин” стали стекаться грузовики с реакционным отребьем».
Близко к камере проходит «Татра», у нее в кузове толпа молодых ребят, все они кажутся нам однокурсниками. Укрупняется до полной узнаваемости фигура собутыльника Жиги Топай, получившего в институте известность своим романом с поварихой клиники профессора Углова. Он в таком же пальто, как теперь у меня, только на груди у него автомат Калашникова. Любовник поварихи и одновременно еще полудюжины дам из больницы Эрисмана оказался отважным антисталинистом! На выходе Карповиус кладет мне руку на плечо:
— Жаль, что нас там не было.
В толпе несколько человек оборачиваются и внимательно смотрят на нас.
За время просмотра Невский еще больше вошел в раж. Непонятно, по какому поводу эта толпа к десяти часам вечера впадает в такое возбуждение. «В кабаках, в переулках, в извивах (в каких еще извивах, Александр Александрович, если это не просто для рифмы?), / В электрическом сне наяву / Я искал бесконечно красивых / И беспечно влюбленных в молву…» Цитируется по памяти, она же, любезная, подсказывает, что тогда, осенью 1956 года, в толпе на Невском нередко мелькали вот именно те, «бесконечно красивые», которые в моем затянувшемся юношеском воображении относились к блоковскому урбанизму, к темным отшлифованным гранитам и матовым мраморам, к извивам (ага, вот они, извивы!) бронзы и чугуна, еще оставшимся от Серебряного века и еще как бы живым.
Молодежь, как известно, никого не замечает на улице, кроме самое себя. Так и я, очевидно, не видел в тот вечер большинства ленинградской толпы и уж тем более не видел ее жлобов, или, как тогда там говорили, «скобарей». В новом, «носовском» пальто я ощущал себя одним из тех, «бесконечно красивых», и был уверен, что со мной этой ночью произойдет что-то необычное.
Карповиус пропал, с ним это постоянно случалось в ту осень. Естественно, вскоре я обнаружил себя в подвальчике «Советское шампанское», что на углу Невского и Садовой. В те времена там сливали в тонкостенных стаканах весьма эффективную смесь: сотку коньяку и сотку СШ. К этому еще присовокуплялась, «для культуры», большая шоколадная конфетина.
— Пора! — сказал я после первого стакана, таща второй.
— Куда? — спросила меня восхищенная масса.
— На баррикады, — любезно пояснил я. — Сегодня в городе начинается восстание.
— Какое еще такое восстание в колыбели революции? — скандально удивились массы. — Соображаешь, о чем говоришь, ты, кент?
— Восстание за свободу, — продолжал уточнять я. — В знак солидарности с растерзанным Будапештом. Все на баррикады, ребята! Ура!
То одно, то другое приближались ко мне отвратные советские лица, или, как автор «Шинели» и «Носа» их называл, «кувшинные рыла».
— Давай тащи его в милицию, товарищи! Агитатор — оттуда!
Двое длинноруких выволокли меня наружу под скандинавский восторженный ветер. Ничего не стоит смахнуть таких падл, винегретных, отблеванных гадов! Почему-то не получалось. Двое патриотов Страны Советов вцепились мне в плечи, в мое парижское пальто, не отодрать!
— Давай тащи агитатора! Вон мент стоит! Товарищ милиционер, контру поймали! — У них не получалось меня тащить, у меня не получалось их отодрать. — Товарищи прохожие, помогите стилягу в милицию сдать! О Венгрии болтает!
Товарищи прохожие, ни черта не разбирая среди гудков, звонков, свиста ветра, спешили пройти: подобных сцен, когда двое висят на одном, по всему Невскому было немало.
Мент наконец заметил непорядок, начал приближаться.
— Что за базар? Предъявите документы!
Отодрав пару щупальцев, вытягиваю паспорт с законной ленинградской пропиской.
— Все в порядке, гражданин, — говорит мент и с некоторым рыком поворачивается к бдительным: — А ваши где паспорта, гопа?
Бдительные, хлюпая от обиды, вопят:
— У контриков, у шпионов паспорта всегда в порядке! Ты что, сержант, не понимаешь политической подоплеки? Бдительности тебя не учили?
Мент морщится: вот схлопотал на собственную задницу самодеятельности! Надо было в другую сторону пойти. Ищет взглядом своих. Вон, кажись, торчат две башки в фуражках. Достает свисток.
— Ну, давайте разбираться!
— «Этап на Север, срока огромные!» — сдуру запел я. Вижу себя в колонне магаданских зэков, тащимся из порта в санпропускник. Включается демагогия: — Эй, эй, сейчас не те времена! Партия сказала, к прошлому возврата нет!