Все эти идеологические инкарнации сохраняли верность политической триаде: устранению государственного контроля, полной свободе корпораций и минимуму социальных расходов, — но ни одно из перечисленного, похоже, не дает адекватного представления об этой идеологии. Фридман утверждал, что его движение представляет собой попытку освободить рынок от государства, но реальная история того, что происходит, когда его чистый замысел воплощается на практике, — это совсем другая вещь. В любой стране, где за последние три десятилетия применялась политика чикагской школы, возникал мощный альянс между немногочисленными самыми крупными корпорациями и группой самых богатых политиков, причем граница между этими группами была нечеткой и изменчивой. В России миллиардеры — частные игроки в таком альянсе — называются олигархами, в Китае их зовут «князьками», в Чили — «пираньями», в США, в правление Буша Чейни, — «первопроходцами». Эти политические и корпоративные элиты отнюдь не освобождают рынок от государства, они просто сливаются с ним, присваивая себе право распоряжаться ресурсами, которые ранее принадлежали обществу, от нефтяных скважин России до общественных земель в Китае или контрактов на восстановительные работы в Ираке при отсутствии конкуренции.
Более точный термин для системы, которая стирает границы между Большим Правительством и Большим Бизнесом, — это не либерализм, не консерватизм и не капитализм, но корпоративизм. Ее главная характеристика — переход значительной массы общественного богатства в частные руки, часто при этом растут долги, возникает все более широкая пропасть между неимоверно богатыми и на все готовыми бедняками и появляется агрессивный национализм, который позволяет оправдать бесконечные расходы средств на безопасность. Для людей, которые находятся внутри этого пузыря огромного богатства, это самое выгодное положение дел. Но поскольку подавляющее большинство людей оказывается вне пузыря, корпоративное государство начинает проявлять и другие характерные черты: агрессивный надзор (и снова в этом случае государство и огромные корпорации начинают торговать выгодами и контрактами), массовые аресты, ограничение гражданской свободы и часто, хотя и не всегда, пытки.
От Чили до Китая и Ирака пытки молчаливо сопровождали глобальный крестовый поход свободного рынка. Но пытка не только средство, позволяющее навязать нежеланные политические меры протестующим людям, но и метафора, отражающая внутреннюю логику доктрины шока.
Пытки, или на языке ЦРУ «допросы с применением принуждения», — это набор специальных техник, которые должны вызвать у заключенного состояние глубокой дезориентации и шока, чтобы склонить его к признанию вопреки его собственной воле. Стоящие за этой техникой идеи разработаны в двух руководствах ЦРУ, которые были рассекречены в конце 90‑х годов. Как объясняется в этих руководствах, для того чтобы «сопротивляющийся источник информации» заговорил, необходимо решительными действиями лишить узника способности осмысливать окружающий его мир [37]. Прежде всего, следует прекратить доступ любых ощущений (с помощью капюшона, закрывающего глаза, ушных затычек, кандалов, полной изоляции), а затем тело заключенного подвергают чрезмерной стимуляции (стробоскопический свет, оглушительная музыка, избиения, электрошок).
Этот «подготовительный» этап должен действовать на сознание как ураган: узник впадает в глубокую регрессию и настолько запуган, что уже не в состоянии думать рационально или отстаивать собственные интересы. Именно на этой стадии шока большинство заключенных делают все, что хотят допрашивающие: выдают информацию, признаются в своей вине, отказываются от того, во что раньше верили. Как это достаточно сжато формулирует одно из руководств ЦРУ, «существует период — он может быть очень кратким — приостановки жизненных сил, нечто вроде психологического шока или паралича. Его вызывают травматические или близкие к ним переживания, которые как бы разрушают привычный мир субъекта и его образ самого себя в контексте этого мира. Опытный допрашивающий распознает подобные состояния, он знает, что именно в этот момент источник сильнее открыт к внушению, вероятнее пойдет на уступки, чем до воздействия такого шока»[38].
Доктрина шока в точности повторяет этот процесс, пытаясь обеспечить на уровне массового сознания то, что пытки позволяют достичь в отношении индивида. Наиболее яркий пример тому — 11 сентября, когда для миллионов людей был разрушен привычный мир и они впали в состояние глубокой дезориентации и регрессии, чем мастерски воспользовалась администрация Буша. Внезапно мы оказались в некоем нулевом году, когда все, что мы ранее знали об этом мире, можно было списать со счетов как «логику до 11 сентября». Никогда не отличавшиеся глубоким знанием истории, американцы превратились в «чистый лист бумаги», на котором «можно нарисовать новый, более прекрасный мир», как говорил Мао о своем народе [39]. Немедленно материализовалась целая армия экспертов, которые стали набрасывать новые и прекрасные слова на податливом полотне нашего посттравматического сознания: «столкновение цивилизаций», «ось зла», «исламо фашизм», «безопасность отечества». И пока каждый думал о неслыханных ранее цивилизационных войнах и столкновениях, администрация Буша смогла выполнить то, о чем до 11 сентября ей приходилось лишь мечтать: она начала приватизированные войны за границей, а дома выстроила корпоративный комплекс обеспечения безопасности.
Так работает доктрина шока: начальное бедствие — переворот, террористический акт, крушение рынка, война, цунами, ураган — вводит все население страны в состояние коллективного шока. Падающие бомбы, вспышки террора, ужасающие порывы ветра выполняют ту же подготовительную функцию для общества, что и оглушительная музыка или избиения в камерах, где пытают заключенных. Подобно запуганному узнику, выдающему имена своих друзей или отрекающемуся от своих убеждений, общество, потрясенное шоком, часто отрекается от того, что в других условиях оно бы страстно защищало. Джамар Перри и его соседи, эвакуированные в Батон Руж, должны были отказаться от своего жилья и государственных школ. После цунами рыбаки Шри Ланки уступили ценные участки земли на побережье в пользу отелей. Жители Ирака, если бы все совершалось по плану, должны были пережить шок и трепет и передать контроль над своими нефтяными запасами, государственные компании и свой суверенитет военным базам США и «зеленым зонам».
В лавине хвалебных слов, обращенных к Милтону Фридману, роль шока и кризисов в продвижении мира вперед почти не упоминается. На самом деле его смерть послужила поводом для пересказа официальной истории о том, как бренд радикального капитализма стал официальной доктриной правительств почти по всему земному шару. Подобная мифологическая версия истории, заботливо очищенная от любых следов насилия и принуждения, тесно сплетенных с этим крестовым походом, представляет собой наиболее успешный пропагандистский ход последних трех десятилетий. Эта версия звучит примерно так.
Фридман посвятил жизнь мирной борьбе мыслителя против тех, кто думал, что правительство обязано регулировать рынок, чтобы смягчить его жесткие грани. По его мнению, «история вступила на ложный путь», когда политики начали прислушиваться к словам Джона Мейнарда Кейнса, интеллектуального создателя «Нового курса» и современной государственной системы социального обеспечения[40]. Крах рынка в 1929 году породил всеобщее убеждение в том, что политика невмешательства провалилась и правительство обязано заботиться об экономике, чтобы перераспределять богатства и регулировать деятельность корпораций. В эти мрачные для политики невмешательства дни, когда коммунисты победили на Востоке, Запад с радостью вступил на путь государства всеобщего благосостояния, а экономический национализм пустил корни на постколониальном Юге, Фридман и его учитель Фридрих Хайек заботливо хранили пламя чистого капитализма, незапятнанного кейнсианскими попытками собрать общественное богатство, чтобы построить более справедливое общество.
«Это, как я думаю, огромная ошибка, — писал Фридман в письме к Пиночету в 1975 году, — верить в то, что можно делать добро с помощью чужих денег»[41]. Но его не слушали; большинство людей с упорством держались убеждения, что их правительства могут и обязаны делать добро. В 1969 году газета Time пренебрежительно отзывается о Фридмане как о «мечтателе или зануде», которого если и почитают за пророка, то лишь немногие избранные [42].
Наконец, после того как он провел нескольких десятков лет в интеллектуальной пустыне, наступили 80‑е годы — эпоха правления Маргарет Тэтчер (она называла Фридмана «интеллектуальным борцом за свободу») и Рональда Рейгана (который, как заметили, носил с собой манифест Фридмана «Капитализм и свобода» во время предвыборной борьбы за президентский пост)[43]. Появились политические лидеры, готовые реализовать идею неограниченного рынка в реальном мире. По официальной версии, после того как Рейган и Тэтчер мирно и демократически дали волю рынкам в своих странах, это обернулось такой свободой и процветанием, что, когда началось падение диктатур от Манилы до Берлина, массы потребовали рейганомики наряду с бигмаком.