Дарон Аджемоглу и Джим Робинсон в книге “Почему одни страны богатые, а другие бедные” проводят любопытное сравнение между современным Египтом и Англией конца XVII века:
Причина, по которой Англия богаче Египта, заключается в том, что в 1688 году… в Англии… произошла революция, изменившая политический, а следом и экономический строй нации. Люди боролись за расширение политических прав… и с помощью этих прав расширили свои возможности в экономической сфере. Это радикально изменило политическую и экономическую траекторию, высшей точкой которой стала Промышленная революция{26}.
По мнению Аджемоглу и Робинсона, Англия первой приобрела “инклюзивные” (“плюралистические”) политические институты взамен “экстрактивных”. Заметим, что остальным западноевропейским странам (например Испании) это не удалось, и последствия колонизации Северной и Южной Америки оказались в корне различными: англичане экспортировали в свои колонии “инклюзивные” институты, а испанцы ограничились надстраиванием “экстрактивных” институтов, имевшихся у ацтеков и инков, такими же собственными.
В империалистическом контексте ясна и разница институционального и культурологического подходов (последний сформулировал Макс Вебер, а позднее вернул в оборот Дэвид Лэндис): будто есть связь между протестантизмом и “духом капитализма”. Услышав слово “культура”, я, в отличие от нациста из пьесы “Шлагетер” Ганса Йоста, не хватаюсь за пистолет. Я ограничиваюсь вежливым вопросом о самочувствии собеседника. Очень соблазнительно приписать влияние на историю “иудео-христианской культуре”, сплаву идей и норм (древнегреческая философия, иудейские заповеди, римское право, христианская мораль, учение Лютера и Кальвина). Но в этом случае мы рискуем слыть тенденциозными. Охота на ведьм и коммунизм – порождения иудео-христианской культуры в той же мере, что и “дух капитализма”, но об этом мало кто вспоминает. Как бы то ни было, культура устанавливает нормы, а институты порождают инициативу. Британцы вели себя очень по-разному в зависимости от того, эмигрировали они в Новую Англию либо отправлялись в Бенгалию работать на Ост-Индскую компанию. В первом случае наблюдалось становление инклюзивных институтов, а во втором – экстрактивных.
Спор о “великой дивергенции” важен не только для историков. Понимание причин успеха Запада помогает поставить насущные вопросы о нашем недавнем прошлом, о настоящем и вероятном будущем. Институциональный подход привлекателен в частности тем, что убедительно объясняет неспособность большинства незападных стран добиться (вплоть до конца XX века) устойчивого экономического развития. Аджемоглу и Робинсон иллюстрируют тезис о влиянии институтов применительно к географии и культуре на примере города Ногалеса, разделенного надвое американо-мексиканской границей. Разница в жизненном уровне здесь ошеломительна{27}. То же самое можно сказать о двух грандиозных экспериментах времен холодной войны. Корейский и немецкий народы были разделены, причем Южная Корея и Западная Германия получили преимущественно капиталистические институты, а Северная Корея и Восточная Германия – коммунистические. Всего за несколько десятилетий стало очевидным расхождение между ними. Аджемоглу и Робинсон сомневаются, что Китай встал на путь устойчивого развития. По их мнению, рыночные реформы в этой стране обусловлены, как и прежде, интересами распределяющей основные ресурсы элиты экстрактивного типа.
Специалисты по экономике развивающихся стран (в первую очередь Пол Кольер) считают примерно так же{28}. Пример Ботсваны показывает, что страна, лежащая к югу от Сахары, вполне может добиться экономического роста, если она, в отличие, скажем, от Демократической Республики Конго, не измотана хронической коррупцией и (или) гражданской войной. Ботсване после обретения независимости удалось (в отличие от большинства бывших африканских колоний) построить инклюзивные институты. Перуанский экономист Эрнандо де Сото давно твердит о том, насколько важны институты для развития{29}. Обследовав трущобы Лимы, Порт-о-Пренса, Каира и Манилы, де Сото и его коллеги нашли, что хотя доходы бедняков невелики, в их руках сосредоточен поразительно большой объем собственности. Проблема в том, что эту почти целиком “экстралегальную” собственность не признает закон. И это не потому, что бедные не желают платить налоги. Де Сото выяснил, что в подпольной экономике функционирует собственная налоговая система (поборы рэкетиров и т. д.), на фоне которой законность безусловно привлекательна. Однако оформить право собственности на дом или мастерскую почти невозможно.
В виде эксперимента группа де Сото попыталась открыть маленькую швейную мастерскую на окраине Лимы. На оформление документов ушло 289 дней, а разрешения построить на государственной земле здание ученые добивались целых 6 лет 11 месяцев, причем им пришлось иметь дело с 52 инстанциями. Де Сото пришел к выводу, что неработоспособные институты оставляют бедняков вне правового поля. Однако не следует думать, что “экстралегальная” экономика неэффективна. В книге де Сото “Загадка капитала” меня поразил следующий факт: общая стоимость недвижимости, которой распоряжаются бедняки из развивающихся стран (и которая, однако, не оформлена в собственность), достигает 9,3 трлн долларов. Увы, без права собственности это “мертвый капитал” (“нетронутый запас энергии” наподобие “воды в высокогорном озере в Андах”), и им фактически нельзя воспользоваться для обогащения. Лишь при условии защиты имущественных прав дом можно без затруднений купить, продать, передать в залог, определить его рыночную стоимость.
Революции в странах вроде Туниса и Египта стали веским аргументом в пользу правоты де Сото. Он расценивает “арабскую весну” в первую очередь как бунт разочарованных людей, которые могли стать предпринимателями, против коррумпированных режимов, стремящихся нажиться за счет их попыток накопить капитал. Яркий пример – история 26-летнего тунисца Тарика Мохаммеда Буазизи, в декабре 2010 года устроившего самосожжение под окнами губернаторской резиденции в городе Сиди-Бузид{30}. Буазизи поджег себя час спустя после того, как сотрудница полиции и двое муниципальных служащих отняли у него два ящика груш, ящик бананов, три ящика яблок и старые электронные весы стоимостью 179 долларов. Эти весы составляли весь капитал Буазизи. Он не имел права собственности на дом, в котором жила его семья и который иначе можно было передать в залог. Бизнес Буазизи зависел от мзды чиновникам за право держать лоток с фруктами на двух квадратных метрах общественной земли. Произвольная экспроприация лишила тунисца средств к существованию и, в конечном счете, жизни. Однако его жертва вызвала революцию (еще неясно, насколько “славную”). Все зависит от того, позволит ли новое конституционное устройство перейти странам вроде Туниса и Египта от экстрактивного к инклюзивному государству, от самоуправства рентоориентированных элит к верховенству права.
Если подход де Сото верен, он во многом объясняет подъем Запада после 1500 года с институциональной точки зрения, особенно сквозь призму верховенства права: в центре английских баталий XVII века по поводу полномочий парламента стоял вопрос о защите подданных от экспроприации королями их собственности. Конечно, профессиональному историку эта либеральная интерпретация истории кажется подозрительной (а Герберт Баттерфилд просто высмеивал ее). И все же процитированных выше авторов нельзя упрекнуть в наивно-детерминистском взгляде на исторический процесс. Здесь нет места телеологии и предрешенности, это подлинно эволюционная интерпретация, в которой главную роль играет случайность. Англии отнюдь не было предначертано (как описано в книге “1066 и все такое”[4] [покорение Англии нормандцами] и далее) стать “нацией господ”. Лишь цепь случайностей помешала в XVII веке восстановлению абсолютизма. Вспомним, например, о восстаниях в 1692, 1694, 1696, 1704, 1708 и 1722 годах, гражданской войне [мятеже якобитов] в 1715 году – и о [Втором] якобитском восстании в 1745 году{31}.
Действительно важен вопрос: насколько судьбоносным оказался институциональный поворот 1688 года? Большинство историков скажет, что он был не слишком радикальным. “Славная революция” (по их мнению, реакционная, “охранительная”) имела для общества (вне сферы аристократического влияния и патронажа) незначительные последствия{32}. Я думаю, это слишком узкий подход. В “Билле о правах” (“Акт, декларирующий права и свободы подданного и устанавливающий наследование короны”, 1689), кроме прочего, сказано:
4) Всякое взимание денег для надобностей короны под предлогом королевской прерогативы, без разрешения парламента, так же как и взимание на более долгий срок, нежели было указано, и не тем способом, каким было указано, противно законам.