Основную часть выступления он посвятил самооправданию: «Я никогда не отрицал, что в 1928–1929 гг. я вел оппозиционную борьбу против партии… Я в 1928–1929 гг. нагрешил очень против партии… Хвосты тянутся до сих пор. Часть людей, которые шли со мной (имеются в виду члены т. н. бухаринской школы. – К.Р.), эволюционировали бог знает куда…» Бухарин признался: «Ну, я действительно в 1928–1929 гг. против партии грешил, когда я сделал свое заявление», однако он отрицал свою последующую оппозиционную деятельность.
Но мог ли Бухарин вести себя иначе, оказавшись на трибуне в свете софитов? Нет, он не спешил записываться в ряды самоубийц. Подобную позицию занял и Рыков: «Все обвинения против меня с начала и до конца – ложь». Однако и его объяснения не убедили присутствующих. Члены ЦК были настроены воинственно. Уже 1-й секретарь Западно-Сибирского крайкома партии Роберт Эйхе, выступивший первым, заявил: «Факты, вскрытые следствием, обнаружили звериное лицо троцкистов перед всем миром… Старые буржуазные специалисты… не шли на такие подлые факты, на такие подлые преступления, на которые троцкисты толкали вредителей, – факты, которые мы вскрыли в Кемерове… Да какого черта, товарищи, отправлять этих людей в ссылку? Их нужно расстреливать! Товарищ Сталин, мы поступаем слишком мягко!»
Остудить страсти и перевести обсуждение в более спокойную плоскость попытался Председатель Совнаркома Молотов: «…Из всего того, что здесь говорили Бухарин и Рыков, по-моему, правильно только одно: надо дело расследовать, и самым внимательным образом». Указав, что после показаний Зиновьева на суде Политбюро не спешило с арестом подозреваемых, он пояснял: «Почему мы должны были слушать обвинение на процессе в августе и еще оставлять Бухарина в редакции «Известий», а Рыкова в наркомате связи? Не хотелось запачкать членов нашего Центрального комитета, вчерашних товарищей. Только бы не запачкать, только было бы поменьше обвиняемых».
При этом Молотов практически признал щепетильную сложность проблемы: «Вы, товарищи, знаете, что по убийству Кирова все нити объективно политически были у нас в руках. Показывали, что Зиновьев и Каменев вели это дело. А мы, проводя процесс один за другим, не решались их обвинить. Мы обвиняли их в том, в чем они сами признались… Мы были сверхосторожны – только бы поменьше было людей, причастных к этому террору, диверсии и так далее».
Действительно, в момент начала Конституционной реформы в интересы руководства страны не могли входить намерения искусственно плодить количество политических противников. В этом не было смысла. Наоборот, в глазах мировой и внутренней общественности, наличие значительного количества «диссидентов» могло поставить под сомнение правильность линии, проводимой ЦК. Но, конечно, Политбюро не могло оставить без внимания информацию, представленную наркомом внутренних дел. От нее нельзя было легкомысленно отмахнуться – спустив дело на тормозах.
Поэтому в работе Пленума был сделан перерыв, во время которого Ежов, в присутствии членов Политбюро, организовал очные ставки Бухарина и Рыкова с находящимися под арестом подследственными. Но, хотя последние подтвердили свои показания, оба партийных функционера продолжали отрицать свою причастность к заговорщикам. Свое отношение к «делу Бухарина» Сталин высказал в выступлении 6 декабря. Его выступление было взвешенным и принципиальным, как знаменитый литературный монолог – «быть или не быть?»
Сталин говорил негромко, как всегда перемежая фразы с паузами: «Я хотел… сказать, что Бухарин совершенно не понял, что тут происходит. Не понял. И не понимает, в каком положении он оказался, и для чего на пленуме поставили вопрос. Не понимает этого совершенно. Он бьет на искренность, требует доверия. Ну, хорошо, поговорим об искренности и о доверии.
Когда Каменев и Зиновьев заявили в 1932 г., что они отрекаются от своих ошибок и признают позицию партии правильной, им поверили. Поверили потому, что предполагали, что коммунисту – бывшему или настоящему – свойственна идейная борьба, этот идейный бывший или настоящий коммунист борется за свою идею.
Если человек открыто сказал, что он придерживается линии партии, то, по общеизвестным утвердившимся в партии Ленина традициям, партия считает – значит, человек дорожит своими идеями, и он действительно отрекся от своих ошибок и стал на позиции партии. Поверили – ошиблись. Ошиблись, т. Бухарин. Да, да.
Когда Смирнов и Пятаков заявили, что они отрекаются от своих взглядов, открыто заявили об этом в печати, мы им поверили. Тоже исходили при этом из того, что люди, которые выросли на марксистской школе, очевидно, дорожат своей позицией, своими идеями, их не скрывают, за них борются. Поверили, орден Ленина дали, двигали вперед и ошиблись. Верно, т. Бухарин?
Бухарин: Верно, верно, я говорил то же самое.
Сталин: Когда Сосновский[54] подал заявление о том, что он отрекается от своих ошибок, обосновал это… мы поверили и действительно сказали Бухарину: «Ты его хочешь взять в «Известия», хорошо, он пишет неплохо, возьми, посмотрим, что выйдет». Ошиблись. Верь после этого в искренность людей!
У нас получился вывод: нельзя бывшим оппозиционерам верить на слово. (Оживление в зале. Голоса с мест: «Правильно, правильно!») Нельзя быть наивным, а Ильич учил, что быть в политике наивным – значит быть преступником. Не хотим мы быть преступниками. Поэтому у нас получился вывод: нельзя на слово верить ни одному бывшему оппозиционеру».
Чтобы понять смысл столь резкого вывода Сталина, следует напомнить, что ему предшествовало длительное, продолжавшееся двенадцать лет противостояние оппозиции линии ЦК. В эти сложные для страны годы оппозиционеры не однажды публично каялись в своих грехах, но уже назавтра начинали вновь сбиваться в тайные озлобленные группы. Чтобы при первом удобном случае снова сыпать песок в буксы локомотива государства.
Поэтому Сталин уже не стал скрывать некоторые частные подробности. Он продолжал: «Несколько фактов. Пятакову, когда арестовали его жену, послали телеграмму, он был где-то на юге, кажется, в Кисловодске. Он оттуда коротко ответил, что не может найти аргументов против своей жены, но раз в Москве сочли нужным ее арестовать, значит, так надо. Приехал, и мы ему давали читать все показания. Он говорил, что в показаниях Зиновьев, Каменев и Мрачковский его оговаривают. Так говорили и другие, только-только арестованные или привлеченные к процессу. Он пришел к нам и сказал: «Ну что я могу сказать против этих людей, как я могу оправдаться? Врут они, хотят загубить меня».
В своем выступлении Сталин прокомментировал и предложение Пятакова, высказанное председателю Комиссии партийного контроля Ежову: «выступить» на процессе зиновьевцев «общественным обвинителем». Сталин признал, что «эта просьба нас… стала убеждать в том, что, может быть, человек прав. Но что значило выставить его в качестве общественного обвинителя? Он скажет одно, а обвиняемые ему будут возражать, скажут: «Куда залез, в обвинители. Ты же с нами вместе работал?!» И это превратило бы процесс в комедию <…>. Он опечалился: «Как же я могу доказать, что я прав? Дайте мне, я собственноручно расстреляю всех тех, кого вы приговорите к расстрелу, всю эту грязь, всю эту сволочь… Объявите в печати… что исполнение приговора провел т. Пятаков».
Это обстоятельство тоже должно было нас поколебать. Но мы сказали… никто не поверит, что вы добровольно пошли на это, а не по принуждению. Да и, кроме того, мы никогда не объявляли лиц, которые приводят приговоры в исполнение. <…> «Что же мне делать, дайте выход. Дайте мне написать статью против троцкистов». – «Хорошо, напиши». Написал, разгромил Троцкого и троцкистов.
А что же теперь оказалось! После этого мы человек 50… опросили. Они все нутро Пятакова выворотили. Это же чудовищный человек оказался! Почему он шел на то, чтобы выступить общественным обвинителем? Почему он шел на то, чтобы самому расстреливать своих товарищей?
Оказывается, у них правило такое: ежели твой единомышленник-троцкист арестован и стал выдавать людей, его надо уничтожить. Вы видите, какая адская штука получается. Верь после этого в искренность бывших оппозиционеров! Нельзя верить на слово бывшим оппозиционерам даже тогда, когда они берутся собственноручно расстрелять своих друзей. <…> Вот, т. Бухарин, что получается.
Бухарин: Но я ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра ничего не могу признать. (Шум в зале.)
Сталин: Я ничего не говорю лично о тебе. Может быть, ты прав, может быть – нет. Но нельзя здесь выступать и говорить, что у вас нет доверия, нет веры в мою, Бухарина, искренность. Это ведь все старо. И события последних двух лет это с очевидностью показали… что искренность – это относительное понятие. А что касается доверия к бывшим оппозиционерам, то мы оказывали им столько доверия… (Шум в зале. Голоса с мест: «Правильно!»)