“На трибуне появился Ф. М. Достоевский. Взрыв рукоплесканий встретил знаменитого художника и троекратно прокатился по зале. Передать речь Достоевского невозможно: глубже и блистательнее ее нельзя себе ничего представить; форма в ней так слита с содержанием, что никакой отчет не дает и приблизительного понятия об ее силе. К тому же она и произнесена была неподражательно хорошо. Когда Достоевский кончил, вся зала духовно была у ног его. Он победил, растрогал, увлек, примирил. Он доставил минуту счастия и наслаждения душе и эстетике. За эту-то минуту и не знали, как благодарить его. У мужчин были слезы на глазах, дамы рыдали от волнения, стон и гром оглашали воздух, группа словесников обнимала высокодаровитого писателя, а несколько молодых девушек спешили к нему с лавровым венком и увенчали его тут же, на эстраде, среди дошедших до своего апогея оваций. Было, между прочим, и то, что какой-то молодой человек из слушателей стремительно ринулся из залы, выбежал в боковую комнату и там упал в обморок. Человеческое слово не может претендовать на большую силу!”.
Естественно, что после такой речи заседание было прервано.
Нет ничего удивительного в том, что сам Достоевский был потрясен собственной речью. Он ведь впервые проверил на людях плод своих сорокалетних, как всегда и во всем мучительных размышлений, в данном случае о творчестве Пушкина, о его предназначении. Едва приехав из Благородного Собрания к себе в номер гостиницы, он сел за письмо к жене.
“Дорогая моя Аня, я сегодня послал тебе вчерашнее письмо от 7-го, но теперь не могу не послать тебе и этих немногих срок, хоть ужасно измучен, нравственно и физически... Утром сегодня было чтение моей речи в Любителях...”.
Далее следует подробное описание того, о чем мы уже знаем, а если бы не знали, то усомнились бы в достоверности свидетельства Достоевского, сочтя это за эпатаж, за его природную склонность к гиперболизации, за крайне вольную игру писательского воображения. Я воздерживаюсь дальше цитировать это сугубо личное, интимное письмо Достоевского к своей жене, вовсе не предназначавшееся для чужих глаз, но почему-то размноженное в миллионах экземпляров. Ведь будущие хулители творчества Достоевского воспользовались и этим письмом, обвиняя его в пропаганде мистицизма, мракобесия, в нескромности, саморекламе и даже в мелком лукавстве по отношению к И. С. Тургеневу.
Что касается “лукавства”, то критики Достоевского, наверное, были недалеки от истины, утверждая несостоятельность сопоставления образа тургеневской Лизы в “Дворянском гнезде” с образом пушкинской Татьяны. Но, вероятно, можно простить эту всеми понятую “маленькую хитрость” Достоевского, который попытался хотя бы таким образом отблагодарить И. С. Тургенева за его огромный вклад в организацию грандиозных торжеств по случаю открытия первого в России памятника великому поэту, а также за то, что на этих торжествах слава Достоевского несколько притеснила славу Тургенева.
Но нет и не может быть уступок хулителям речи Достоевского о Пушкине (можно только сожалеть, что среди них оказались Г. Успенский и М. Горький), которая одна стоила всех торжеств, предшествовавших ей. С годами изгладились из памяти очевидцев всякого рода эффектные детали праздника, а речь Ф. М. Достоевского даже спустя сто с лишним лет продолжает будоражить умы людей и чем дальше, тем больше убеждает их в исторической, нет, не побоимся сказать, — пророческой правоте автора.
Объясняя нравственный поступок пушкинской Татьяны, отказавшейся от своего “счастья”, Достоевский видит в ее образе самую суть русского характера — “какое же может быть счастье, если оно основано на чужом несчастии!” “Повсюду у Пушкина, — говорит Достоевский, — слышится вера в русский характер, в его духовную мощь, а коль вера, стало быть, и надежда, великая надежда за русского человека...”.
Всеотзывчивость русского характера, та самая “тайна русской души”, привела Достоевского через анализ творчества Пушкина к мысли о том, что сила духа русской народности заключена в стремлении “в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности”.
Где же здесь мистицизм и реакционность Достоевского, на которые так напирали его хулители? Не об этом ли сейчас идет речь, когда нависла реальная угроза гибели всего человечества?!
Поистине провидчески прозвучали слова Ф. М. Достоевского об особом предназначении России, о том, что “будущие грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловеческой и всесоединяющей, вместить в нее с братской любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия племен...”.
Когда произносились эти слова, мало было указаний на то, что Россия 80-х годов XIX столетия способна изречь слово гармонии, слово братского согласия всех народов. Но, как сказал Ф. М. Достоевский, он не раскаивается, что произнес эти слова, как ни покажутся они восторженными, преувеличенными и фантастическими. Для нас же знаменательно, что они были произнесены на открытии первого памятника нашему великому поэту.
* * *
А. М. Опекушин, как ни готов он был к пышным торжествам в Москве, не ожидал такого триумфа. Конечно, чествовали не его, а А. С. Пушкина. Далеко не в каждой речи вспоминали о нем, а то и оттирали его в задние ряды на трибуне в день открытия памятника или в президиумах торжественных собраний. Но и той малой доли почестей, которая все же ему досталась, тот луч от пушкинской славы, осиявший создателя первого и пока не превзойденного скульптурного образа великого поэта, ему хватит на всю оставшуюся жизнь.
Пушкинский Комитет обратился с ходатайством на Высочайшее Имя:
“Академик Опекушин положил много настойчивого и усиленного труда и забот, чтобы тщательно изучить все характерные черты наружности Пушкина и выработать с полным успехом задуманный им проект памятника. По сему, в виду несомненного высокого художественного таланта академика Опекушина, вполне удовлетворительного исполнения им заслуживающей всеобщее одобрение колоссальной статуи Пушкина, Комитет признал справедливым всеподданнейше ходатайствовать о Всемилостивейшем награждении Опекушина высшим знаком отличия” (9).
В Указе Государя Императора извещалась Высочайшая воля:
“В воздание отличного усердия и особых трудов академика Императорской Академии художеств Александра Опекушина Всемилостивейше пожаловали Мы его Кавалером Императорского и Царского Ордена Нашего Святого Станислава второй степени. В следствие чего Повелеваем Капитулу выдать сему Кавалеру Орденские знаки и Грамоту на оные” (10).
Конечно, А. М. Опекушин тогда не знал, что прожита лишь меньшая половина жизни и впереди его ожидает поистине каторжный труд одного из самых даровитых в России скульпторов-монументалистов. Это потом ему не найдется места в многотомной “Истории русского искусства” И. Э. Грабаря и в подобных советских изданиях. А тогда...
Мы помним, что власти охотно согласились с предложением соорудить памятник Пушкину в Москве, а не в Петербурге. Дескать, в столице, и так богатой памятниками царям и полководцам, не осталось достойного места для монумента великому поэту. Но пушкинские триумфальные торжества в Москве, всколыхнувшие всю читающую Россию, задели самолюбие столичной общественности. Вдруг все заговорили, что Петербург не может оставаться без памятника Пушкину, ему не пристало отставать от Москвы.
Вспомнили об эскизе М. О. Микешина, помещенном во “Всемирной иллюстрации” еще в 1875 году. В свое время знаменитый художник хотел представить его на пушкинский конкурс под псевдонимом “Макар Бездарный”, но не представил, видимо, не найдя скульптора, который согласился бы по его эскизу вылепить модель. Сам, как мы помним, он так и не овладел техникой лепки. Проект поражал воображение грандиозностью усеченной пирамиды из цветного гранита, увенчанной колоссальным бронзовым бюстом. Может быть, он и смотрелся бы на большой площади или на горе, но где таковые было найти в Петербурге? А стоимость? Не объявлять же второй подписки по России.
Выбрали одну из конкурсных моделей Опекушина. 10 тысяч рублей, выделенных Городской Думой, едва хватило на скромный памятник, который и по сей день украшает сквер на выходе улицы Пушкина к Невскому проспекту.
И еще один опекушинский Пушкин был установлен в 80-е годы прошлого столетия. На этот раз в далекой провинции — городском саду Кишинева, где юный поэт провел в изгнании четыре бесконечных года.
Проклятый город Кишинев,
Тебя бранить язык устанет!