Кончено лето, готовишься к вечной зиме,
Хмель отбродил, и тягучие мысли все глаже.
Время с пространством, истаяв, ушли в пустоту,
Лишь иногда, в забытьи эйфорически-сонном,
Мы уплываем куда-то в былое, в мечту
И поглощаемся древним, бездонным затоном.
В ТЮРЬМАХ II
В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям.
Только мечты - словно тропки в минувшие дни,
В них мы уходим к деревьям, в лесах отдыхаем,
Резко на пляже оттиснется очерк ступни.
Там, где мечты,- там и детство, конечно же, вправе
Вновь обступить нас - кто памяти жить воспретит?
Знак для приятеля - прыгает брошенный гравий...
Боль - пробуждает. И губы молитва желтит.
В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям.
Льются мечты, словно семя, дразня и пьяня.
Кровь мятежа на платочке с изгрызенным краем,
Вот он отброшен, как выхваченный из огня.
Наши тела раздирает желанье на части,
Вдохи и выдохи теменью жгучей полны
Только мечты здесь превыше усталости, страсти,
Мужества, боли, немого сознанья вины.
В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям,
Чувства в мысли, упрятанные в тайники.
Грохот в пространстве - и горестен, и несмолкаем,
В затхлом пространстве - и ночь заплывает в зрачки.
Время смещается, гаснут огней вереницы,
Темень и тишь полновластно вступают в права.
Мы исчезаем; стираются, гибнут границы,
И, удивленно горя, облетает листва. ИЗ ПОЭТОВ АВСТРИИ
РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ
(1875-1926)
БЛАГОВЕЩЕНИЕ
Слова ангела
Ты к Господу не ближе нас,
Он ото всех далек.
Но лишь тебя в чудесный час
благословляет Бог:
ведь так ни у одной из жен
не светятся персты.
Я - день, я - влагой напоен,
но древо только ты.
Я утомлен, путь долог мой,
прости, не я сказал,
что Тот, кто в ризе золотой,
как солнце, восседал,
послал тебе, мечтающей,
виденье с высоты:
смотри: я - возвещавший,
но древо только ты.
Развернуты мои крыла
над кровлею жилья:
так одинока не была
ты никогда - ведь я
чуть виден в комнате твоей,
мои слова просты:
я - дуновенье меж ветвей,
но древо только ты.
Все ангелы в волнении
летят по небесам;
великое смятение
и ликованье там.
Быть может, скорбь средь суеты
в судьбу твою войдет,
для этого созрела ты,
и ты несешь свой плод.
Ты вход, великий и святой,
твой день определен.
Мой голос, будто шум лесной,
в тебе исчез, окончив твой
тысяча первый сон.
Иду. Так упоителен
напев твоей мечты.
Бог ждет; Он ослепителен...
Но древо только ты.
ТРИ ВОЛХВА
Легенда
В краю, где ветер и песок,
Господь явился нам;
так жатвы наступает срок
налившимся хлебам,
и чудо было: там
велел идти в дорогу Бог
звезде и трем волхвам.
И с трех сторон в пути сойдясь,
на небо посмотрев,
так с трех сторон пошли, смирясь,
и справа князь, и слева князь
в далекий тихий хлев.
Но что с дарами их влекло
в убогий Вифлеем?
Сияло всадника чело,
и было бархатным седло,
и драгоценным - шлем.
Был правый, словно фараон,
богат, и левый был
озолочен, осеребрен,
и блеск, и звон
со всех сторон,
и возжигал куренья он
в сосуде, что под небосклон
душистый дым струил.
С улыбкой вещая звезда
вела вперед князей
и, над Марией встав, тогда
сказала тайно ей:
Смотри, вот всадники пришли,
которых я вела,
цари языческой земли
их ноша тяжела,
из тьмы дары они несли,
но ты не бойся зла.
У них двенадцать дочерей
и только сына нет,
одна молитва у царей:
для тронов их, для их очей
твой Сын - надежды свет.
Но верь и жди других дорог,
твой Сын в язычниках княжить
не будет, знает Бог.
Запомни, путь далек.
Цари пришли тебе служить,
меж тем их царства, может быть,
лежат у чьих-то ног.
От бычьих морд идет тепло,
и царь в хлеву согрет,
но власти время истекло,
и крова больше нет.
Улыбкой кроткой озари
заблудших пришлецов,
пусть взглянут на дитя цари,
сними с него покров.
Смотри, у входа грудами
лежат, ясней слезы,
рубины с изумрудами
и капли бирюзы.
ЦАРИ
I
То были дни, когда в огне и дыме
сходились горы; водами живыми
река гремела, в берега бия,
два странника призвали Божье имя,
и, хворость одолевши, перед ними
встал богатырь из Мурома, Илья.
Состарились родители, дотоле
от пней и камня расчищая луг,
но взрослый сын воспрянул, вышел в поле
и в борозду вогнал тяжелый плуг.
Он вырывал деревья, что грознее
бойцов стояли твердо сотни лет,
и тяжесть поднимал, смеясь над нею,
и корни извивались, точно змеи,
впервые видящие свет.
Испив росы, отцовская кобыла
по-богатырски сделалась крепка
и звонким ржаньем словно говорила,
что радуется мощи седока,
постигли оба: сказочная сила
зовет их, и дорога нелегка.
И скачут... может быть, тысячелетье.
Кто время сосчитать хоть раз сумел
(а сколько лет он сиднем просидел?),
где колдовство - не различить на свете.
Природой меры миру не дано,
тысячелетьям нет числа...
Пойдут вперед те, кто дремал давно
в краю, где сумерки и мгла.
II
Еще повсюду стерегли драконы
волшебные леса, дыша огнем,
но дети подрастали день за днем,
но шли, благословившись у иконы,
мужи на битву с хищных Соловьем
Разбойником, как волчья стая, злобным,
который свил на девяти дубах
гнездо, и воплем жутким и утробным
и светопреставлению подобным
ночь напролет в округе сеял страх;
весенний мрак, неведомое чудо
немыслимей, ужаснее всего;
ничто не угрожает ниоткуда,
но все вокруг - обман и колдовство,
так шли мужи, пути не разбирая,
всем телом содрогаясь меж теней,
за шагом шаг в глухую тьму ступая
и, словно челн, захлебываясь в ней.
И лишь сильнейшие остались живы,
встречая дикий свист, без перерыва
из этой глотки, как из-под земли,
несущийся, но все же шли и шли
они в леса, взрослея понемногу,
одолевая робость и тревогу,
и так со многим справиться смогли
их руки крепкие. И дни настали,
когда они, бесстрашные, вставали
и стены возводили в твердой вере.
И, наконец, из чащи вышли звери,
покинув ненавистные берлоги,
и двинулись, куда вели дороги,
устало рыская от двери к двери,
пристыжены, бессильны и убоги,
чтоб тихо лечь собратьям старшим в ноги.
III
Его слуги кормились ночью и днем
мешаниной невнятных слухов,
слухи были о нем, и только о нем.
Перед ним холопы валились ничком.
Женщины, кидая тревожные взгляды,
сговаривались в покоях своих,
а он в потемках подслушивал их,
и служанки шептали ему про яды.
Ни ларя у стены, ни лавки, ни скрыни,
и убийцы, прячась в монашьей личине,
справляли кровавое торжество.
И ничто не защищало его,
кроме взгляда, кроме шагов украдкой
в тишине по лестнице шаткой,
кроме гладкой стали жезла.
Ничего, кроме рясы, что плечи жгла,
(и озноб сквозь нее, словно когтями,
исходя от сводов, впивался в монаха),
ничего, что было бы призвано им,
ничего, кроме страха днями, ночами,
ничего, кроме все охватившего страха,
что гнал его вдоль этих гонимых,
вдоль этих темных и недвижимых
и, быть может, виновных лиц.
Любого, кто мешкал рухнуть ниц,
он убийцей считал, и, озлоблен и мрачен,
рвал одежды на нем своею рукой,
а затем, у окна забывшись, с тоской
думал: Кто и зачем это нынче схвачен?
Кто я такой? Кто он такой?
IV
Вот час, когда в тщеславном ослепленьи
держава смотрит в зеркала свои.
Последний отпрыск царственной семьи,
монарх безвольный, грезит в забытьи,
ждет почестей на троне; и в смятеньи
откинувшись и уронивши длани
дрожащие на пурпурные ткани,
один в неверном бытии.
Вокруг него склоняются бояре,
одетые в сверкающие латы,
царь словно обречен жестокой каре
князей, что нетерпением объяты.
Подобострастия полны палаты.
Все помнят о почившем государе,
который часто, буйствуя в угаре
безумия, их бил о камни лбом.
И думы думают они о том,
что старый государь, садясь на трон,
плотней поблекший бархат подминал.
Был мрачной мерой власти он,
и из бояр никто не замечал,
что алые подушки закрывал
наряд тяжелый, золотом горя.
И думают, что мантия царя
померкнет на преемнике больном.
Хотя пылают факелы, но даже
жемчужины не светятся огнем,
что в семь рядов на шее, словно стража;
и оторочка из рубинов та же
светилась, как вино, - теперь, на нем