— Собаки смотрят на человека снизу вверх, — говорит доброволец, идя за хряком, а тот удирает от него в кусты. — А свиньи смотрят как на равного. И правильно. Люди — свиньи. Они постоянно убивают друг друга.
— Пошли-пошли к Сережке, — снова тянет Юра.
Он останавливается на дороге и, сняв руку с автомата, показывает вперед на два растущих рядом дерева. Из-за их крон виднеется крыша дома.
— Тут моя бабушка живет, — говорит он. — Когда пришли нацики, я забрался на этот орешник. Звоню нашим — «Нацики в селе!». Ну они засекли меня и ударили «ураганами». Один снаряд пролетел прямо над крышей. Бабушка от страха описалась, выбежала из дома и кричит: «Голод застала! Фашистов застала! И до этой войны дожила!».
Юра выходит к полю, опоясанному густой лиственницей. Посреди него растет одинокое деревце, бросающее черную тень на выжженную землю. Верхушка его еще зеленеет, а нижние ветки бренчат сухими листьями. У почерневшего ствола — клочок бронежилета.
— Это украинский солдат, — говорит доброволец. — Все, что от него осталось. Он бежал сюда от сгоревшей машины. Если бы он сразу заскочил в «зеленку», — оборачивается к густой лиственнице, на подступах к которой краснеет шиповник, — то был бы жив. За этим деревом ему было не спрятаться. В бою молодые всегда так — стараются укрыться хоть за соломинкой. А ему бы перекатиться по полю, и уйти.
— Ну пошли, пошли к Сережке! — перебивает его Юра и спешит по полю дальше, обходя муравейники.
Он останавливается у каркаса тяжелой машины, которая, сгорев, открыла черное нутро проводов, трубок и металлических коробок. Юра наклоняется и заглядывает под ее дно.
— Сережка, — говорит он.
Под машиной на клочке обгоревшего бронежилета высится горка серого пепла. Из нее выглядывает белая косточка.
— Я ж тут телефон нашел, — говорит Юра, — полистал фотографии — там ребенок маленький. Еще эсэмэски — просил перед боем жену, чтобы матери позвонила, а та чтоб за него молилась. Позвонил по нему жене — мне ж не жалко, сказать, что ее муж умер. А трубку взял сам хозяин телефона, он живым оказался. Я спрашиваю: «А кто под машиной?». Он говорит: «Сережка. Новобранец». Еще говорит, не знаю, как его родителям сказать. Не поверят. А еще с ними один был. Кричал: «У меня ребенок только родился! Не убивайте!». А нам же не жалко его не убивать, — ровным голосом говорит Юра, — мы его не убили, в больницу отвезли. Он раненый был, там от потери крови скончался. Не, ну ты представь! Он дома там живой сидит, а Сережку убили! Я этому тогда в телефон говорю: «Слушай, ты к нам больше не ходи. И пацанам вашим скажи, чтоб не ходили». А мы с ним по-русски разговаривали, он по-украински не умеет. Он тогда и говорит: «Не пойду и пацанам скажу. А ты похорони, пожалуйста, Сережку». Будет у меня выходной, я Сережке крест поставлю. Не, ну ты представь! Он там живой, а от Сережки ничего не осталось! Так что не покажу я тебе Сережку. Извиняй.
Ветер проходит под днищем машины, сдувает Сережкин прах и тот летит, забивается в глаза, от чего в глазах появляется резь и слезы. Юра выходит на дорогу и идет мимо сгоревших легковых машин.
— Может, я дурачок? — спрашивает он меня. — Раз я готов умереть за русский? Я был пионером. Я ездил на работу в Питер, но там никогда никому не говорил, что я из Украины.
— Почему?
— Ее не любил.
— За что не любил?
— А Бог его знает, за что.
Территория женской колонии обнесена высоким забором и завитушками колючей проволоки. Женщины метут сухие листья, выскребая их из травы. Но ветер то и дело возвращает их на место, и женщины заново проделывают ту же работу. Стоя в сторонке и кутаясь в вязаную жилетку, за ними наблюдает сотрудница колонии.
— Э‑ва-ку-и‑ро-ва-ли? — по слогам переспрашивает она и заходится смехом. — Это же — осужденные! Кто их будет эвакуировать? Тут обычных жителей никто никуда не вывозил. Кто мог, сам уехал. А заключенные во время обстрелов сидели в подвалах. Ну и мы с начальником колонии — вместе с ними. По несколько суток. Без света и без воды. А на кого нам жаловаться? Из Киева распоряжений об эвакуации не поступало.
— Почему?
— Ну, они — вообще-то осужденные, — отвечает она.
— Они приговорены к лишению свободы, но не на смерть под снарядами. Нет?
— Нас не поэтому не вывозили, — поднимает голову от земли одна из женщин, — а потому что нас эвакуировать было невозможно — тут кругом стреляли.
— Да кому они нужны?! — вскрикивает сотрудница. — Кто их-то будет жалеть, когда по детским песочницам лупили и детей было не жалко! Да и что хорошего видели те, кто уехал из Снежного? Их где-то ждут? Как только объявили перемирие, все начали возвращаться. Да я сама восьмого августа уехала в отпуск — так мне подвезло. Пока ехала до Харькова, насмотрелась и нарыдалась. На каждом шагу Нацгвардия досматривала, мужчин выводили и раздевали до пояса. А в Харькове я узнала, что на нас, оказывается, напала Россия. О чем говорить? Я с ребенком в Харькове в больницу пошла, мужик там в коридоре на скамеечке сидит, у него указательного пальца на правой руке нет. А его признали к мобилизации годным! Говорит врачу: «Ну дадут мне автомат, что я буду с ним делать?». «За веревочку дергать будешь», — врач ему отвечает. Это я сама, своими ушами слышала! Люди страдают за что?! За хрен собачий! Простите мне мой русский! А вы хотите, чтобы осужденных кто-то пожалел!
В Снежном напротив дома, с целиком вырванным из него подъездом, стоит белый диван. На нем, понурив головы, сидят пыльные мужчины в мешковатых брюках. Подъезд, лишившись основательной части несущей стены, теперь показывает свои внутренности — обтянутые дерматином двери третьего и четвертого этажа, белую мойку, прилипшую к боковой перегородке под крышей, несущие стены, заклеенные квадратами разных обоев, лестничные перила. Приоткрывает люстру и кафельную стену другого подъезда. А дверью первого этажа сообщает: «Проход запрещен». У этой двери на стуле посреди обломков сидит молодой ополченец с автоматом за спиной.
Подъезжает грузовик. Мужчины вскакивают с дивана. Из кабины выскакивает водитель и звонко отбивает молотком замки железного кузова. Еще одна партия таких же пыльных мужчин тянет руки вниз, а им оттуда подают большие морозильные камеры. Общими усилиями их заталкивают в кузов. Грузовик уезжает, оставляя на дороге не вместившиеся в него высокие белые стеллажи.
— Мы — пленные тридцать девятого батальона территориальной обороны Днепропетровска, — представляется самый старший из мужчин, когда они рассаживаются у дивана на корточках. — Нас набирали через военкомат, и никто не спрашивал — хотим мы или не хотим.
— Кем вы работали раньше?
— Я двери устанавливал.
— Я — монтажник-высотник.
— Я — сварщик.
— А я в магазине работал.
— Если вы ждете, что мы вам расскажем про то, как нас тут бьют и обижают, то такого мы вам не скажем, — снова говорит старший. — В этих обстоятельствах к нам еще нормально относятся. Ну как бы сказать… Я… Я — пленный, вот что. Я — в статусе пленного. И все. Я не чувствую себя униженным.
— Нам позволяют звонить домой.
— Минуту или пару минут на разговор дают. Полчаса назад мы пообедали, сидим теперь на солнышке — довольные, — говорит один, и все смеются.
— Кто вас взял в плен?
— Ваши соотечественники. То есть ваши регулярные войска. Мы стояли на блокпосту, нас было человек двадцать. Подъехало двадцать единиц российской техники. И у нас был выбор — либо вступить в бесполезный бой, либо сдаться.
Мимо проходит группа женщин. Женские каблуки — розовые, белые, голубые — мелькают почти перед лицами пленных. Женщины ничего не говорят, но стоило им дойти до разбитого дома, как цоканье их каблуков по асфальту становится решительным, твердым и безапелляционным. Мужчины еще ниже опускают головы. Один тяжело вздыхает.
— Такой камень на душе, — говорит он. — И с каждым днем в плену он тяжелеет. Говорят, что обмен пленными вовсю идет. И мы ждем — вот-вот, вот-вот. Мы разгребаем завалы, но в общем-то сильно не перенапрягаемся. Работать на свежем воздухе — лучше, чем в подвале сидеть.
Приближаются молодые люди в джинсах и кожаных куртках. Возле разбитого дома их голоса крепчают. Они сплевывают, а, поравнявшись с пленными, произносят матерные слова. Пленные поднимают головы, только когда группа удаляется. У самого молодого на лбу выступают красные пятна.
— Я — сам русский, — бросает в меня хмурый взгляд старший, — и родился я в России.
— Я — тоже, — говорит другой. — Я строил Ледовый Дворец в Сочи.
— А я за бутылку кока-колы перевернул бы вон ту кучу, — говорит молодой, и показывает на кучу битого кирпича, лежащую у дороги.
— А я бы — за пачку сигарет.
Я даю им гривны. Ополченец вскакивает со стула и, предупредив — «Подождите!» — уносится в сторону штаба. Через несколько минут оттуда приходит плотный мужчина, заросший темной щетиной.