— Добре, — говорит мать, не спеша вставать.
— Мне с мамою выйти? — спрашивает сестра.
— Выйди! — кричит Филипп. — Выйди с мамой!
— Добре-добре…
— Они сказали, шо… — задыхаясь, говорит он, — сегодня вы еще живы, вам дают есть, а через несколько дней мы дойдем до Львова и будем насиловать твою маму и сестру. Каждый день нам рассказывали, какие мы уроды. Вы себе не можете представить. Я никогда не думал, что, когда мне будут бросать хлеб, я буду як голодный волк кидаться на него. Они рассказывали, как они хорошо жили, пока не пришли мы — укропы. Они говорили, что мы ломаем им жизнь, воюя против них.
— А ты им сказал, что никого не убивал?
— Я говорил. Но они мне сами сначала сказали: «Ты никого еще не убил, поэтому ты поедешь домой к маме». Я… я хотел их убить.
— За что ты их хотел убить — за то, что считаешь сепаратистами, или за те унижения, которые они тебе причинили?
— Вы не понимаете… Вы не понимаете. Для меня весь восток — пекло! Я… я когда слышу русскую мову, я хочу ударить того человека, — его карие глаза, а сидит Филипп так близко ко мне, что касается локтем, зримо светлеют — в них появляется много желтого цвета. — Я вам серьезно говорю! Хочете — верьте, а хочете — нет. Я хочу ударить!
— А как же ты сейчас сидишь рядом со мной?
— Ну… вы не приходили ко мне с ножом. Вы меня не били. Не заходите сюда! Посидите там! — кричит он, когда в коридоре мелькает мать.
— Я не слухаю тебя, сынок, — отвечает она.
— Когда я слышу, как кто-то говорит на русском… — он дрожит, — меня начинает тошнить! Я не можу слушати!
— А ты знаешь, что когда украинские военные берут в плен ополченцев, они обращаются с ними не лучше? — спрашиваю его.
— Что я вам могу сказать? Те, кто так делает с пленными, они — хворые на голову. Для меня не патрона шкода, мне людину шкода. Саму людину, бачите?! Вы думаете, у нас в армии все — хорошие и добрые? У нас там так же самое есть звери, то не люди. Когда обстреливали наших хлопцев, те хотели спрятаться в машине, а там сидит майор и говорит… перепрошу — «Какого хуя ты сюда прибежал? Иди, ховайся в другой машине или беги в окоп». Вы знаете, что нормальная людина так не сделает? Просто наши хлопцы едут туда, на восток за страну, за украинцев, а там — пекло!
— Страдания, которые ты перенес, стоят единства Украины?
— Я хочу навести на востоке лад, мир, чтобы там у людей было мирное небо над головой. Чтоб они могли, как здесь, выйти, погулять, чтобы по ним не работали установки «Град». Людей — шкода! Почему они выходят за дверь и сразу погибают? Почему они должны сидеть по подвалам? Мне шкода, понимаете? Просто шкода! Воля — бесценна. Жизнь — бесценна. Но у нас есть такие тупорылые военные, которые стреляют в тот квадрат, где сидят боевики, а попадают в дома мирных граждан. Я вам скажу, что того человека из ДНР, который каждый день приходил к нам, я… я бачу его своим командиром. Если бы у нас в армии были такие командиры, то не было бы столько жертв. Он приходил и инструктировал тех, кто заступал на караул. Но когда караул оставался с нами надолго, они понимали, что с нами можно обращаться как с собаками. Он нам приносил сигареты. Он сказал, чтобы нам приносили суп, и мы несколько дней ели суп — смачный, как у мамы. Он говорил: «Як я с вами обращаюсь, так я хочу, чтобы ваши военные обращались с моими хлопцами»… Он — хороший человек.
— Каким должен быть хороший человек?
— Хороша та людина, яка для своего ближнего желает того, что и для себя. Все люди — братья.
— А те, кто тебя бил?
— Они так же самое мои братья. Просто… як вам сказать… они выполняли свою работу. Вам, напевно, смешно. А я вам говорю, как оно есть. Я тоже не хочу, чтобы пришли до моего дома, и чтобы мой дом сгорел. Я не хочу того! Я хочу мира. Я хочу стрелять только на полигоне. С одной стороны, у меня страшная обида на них. Дали бы мне тогда оружие в руки и сказали: «Убей их!», — я не знаю, как бы я поступил. Я бы убил и не убил.
— А сейчас?
— Честно? Очень глубоко в душе обида сидит. Сейчас я не знаю. Я не могу ответить на ваш вопрос. Мы все — братья. А в пекле — люди, у которых загинули жинки и дети. У них тоже обида.
— Ты когда-нибудь раньше чувствовал такую обиду?
— Николи. Мне только обидно… я не приехал их убивать… а они так со мной поступили… За что?
— У тебя сильно трясутся руки.
— Я бачу. Я зараз могу начать плакать… Я в детинстве дуже вредный был. Много разных пакостей делал. Мама могла меня побить. Я сидел потом, плакал. А через пятнадцать минут мама приходила, брала меня на колени, обнимала и плакала вместе со мной. И все проходило. А сейчас не проходит. Мне шкода… — он плачет. — Мне дуже шкода, что с людьми так сталося.
— А теперь есть кто-то, кто мог бы тебя обнять и заплакать с тобой, чтобы твоя обида прошла?
— Не-ма, — плачет.
— Ну-ну, не плачь, — глажу его по руке.
— Вы знаете, мне было десять… похоронили тату, и мне было дуже обидно. Друзья говорили — мой тата то, мой тата это, я со своим тату ездил туда, тату мне машину дал поводить. Я дуже обижался, — плачет. — У них тату э, а у мене — нема… Раньше у меня все было иначе — я хотел красивый дом, гроши хотел, хотел, чтоб за меня замуж вышла хорошая дивчина. А теперь мне не треба грошей, я хочу только, чтобы мама с сестрой были живы. Я думал, за что мне такая кара божья. Я, значит, заслужил. Они мне в автобусе разбили губу, нос, я закрыл лицо рукой, наклонился, кровь капала на пол, а они все говорили, что — укроп. Может, ктось из моих родичей чтось поганое сделал, а я расплачивался? Или это — испытание перед чем-то страшным? Первые три дня в плену я только спал. У меня был страшный шок, я хотел к маме. Но я говорил себе, что не может быть все погано, будет и добре.
— А если бы это ты был на их месте, ты уверен, что обращался бы с ними по-другому?
— Честно? Мы на службе ловили черных — афганцев. Они тикали в Европу, там жизнь краше. Мы сами ели кашу, а их спрашивали: «Что вы хочете поесть?». Шли в магазин, покупали им колбасу и сигареты. Потому что… шкода. А отпустить не можливо было… Я не рассказывал никому, как я в плену был. Приехал, мама сразу спросила: «Тебя там били?». Я сказал: «Нет». Но она все равно заплакала. Самое страшное — это если бы ей мое тело привезли или если бы ей похоронить некого было. Батьки не должны хоронить своих детей… Мой дед тоже был в плену у немцев, потом две недели шел домой. Он — Герой Социалистического Труда. У него есть орден Красного Знамени. Мы с Россией жили добре, не знаю, что теперь с нами сталось… Вы знаете, что моя сестра пришла к моему начальству и сказала: «Теперь вы мне даете форму, и мы вместе едем в Донецк за моим братом. А если нас там возьмут в плен, то я хоть в плену с ним повидаюсь».
В кухню возвращается сестра. Филипп ставит на печь чайник. Выходит курить.
— Мы с родственниками других пленных пошли в администрацию президента, — говорит она. — Нас посадили в комнате, и мы там сидели, ждали весь день. Люди уже матюкаться начали — «Чего мы тут ждем? За кого мы голосовали? К нам никто не выходит!». Тогда до нас приехала СБУ. Там был один человек, он нам помог связаться с Рубаном. Вот за кого треба молиться. Он сказал: «Я вам помогу их вытягнуть. Все сделаю, что можно». А в тот день, когда Филиппа освободили, зазвонил мой телефон. Муж рядом с трубкой сидел, говорит: «Тебе какой-то Филипп звонит». Я говорю: «У меня только один Филипп». И не знала, что делать — как трубку поднять?
— Вы боялись, что вам скажут плохое?
— Уху, — выдыхает она и плачет. — Он сказал: «Все нормально. Меня везут. Если через три часа не объявлюсь, значит, все плохо». Я больше не могла ничего делать, только на часы смотрела. А он давал гудок и отключал телефон. Так я понимала, что все добре.
— Послухай! Я думала, цыпленок пропал! — В комнату входит мать. — Захожу к курам, его нема. Он из окна выпал. Нашла его и в клетку посадила, чтобы птицы не клевали. Филипп уже в плену был, когда у нас в гараже птахи яйца снесли, — говорит мне. — Птенцы вылупились, птахи улетели, а я уезжала и дверь в гараж закрыла. Вернулась, и как же страшно кричали они! Боже, боже, подумала я, и Филипп — в плену! Открыла им двери, — она распахивает руки. — Залетайте, спасайте своих детей! И пусть Бог мне поможет спасти моего сына!
Филипп переодевается в форму пограничника. Семья выходит во двор. Слепой лысый цыпленок стоит в клетке, поджав лапу, трясущуюся то ли от холода, а то ли от страха.
— Шкода его, — говорит Филипп.
— Почему?
— Откуда я знаю? Просто шкода.
Ростов‑на-Дону. Улица Горького, дом номер двести тринадцать. Из высоких окон, одетых в деревянные голубые рамы, видны ветки акации. Широкая пышная крона одевает его весь зеленой крышей. Адвокат Лившиц хватается за нижнюю перекладину окошка, подтягивается и заглядывает внутрь. Но слишком высока и сильна акация, пустившая корни посреди какой-то из комнат. Здесь давно никто не живет. Здесь давно не живет Дмитриенко. От дома двести тринадцать остались лишь внешние стены, которые тому, кто не знает истории еврейской женщины и ее детей, не скажут ни о чем.