История с пятой строфой носит характер уже почти трагический. Речь идет о том, как «Зеленая волна проникнет в мою пихтовую скорлупу / и голубые пятна вин и блевотины/ Смоет с меня, разбрасывая руль и малый якорь». Если быть точным, то этот малый якорь в русских словарях называется просто – кошка. Сразу оговоримся, что четырехлапого млекопитающего здесь нет и в помине. По-французски здесь стоит слово «grappin», К.И. Самойлов разъясняет нам, что это «четырехлапый якорь весом примерно 10-12 кг."[0.68]. Служит такой якорь для цепляния чего-нибудь или за что-нибудь, по весу он слишком мал, чтобы удержать даже шлюпку[0.69]. И вот что случается с этой кошкой у переводчиков.
Неожиданно вполне приемлемый вариант переходим в первом полном из опубликованных переводов – у В. Набокова: «…и унося мой руль и якорь навсегда». Зато Бенедикт Лившиц сообщает нам, что волна сделала следующее: «…снесла она и руль и дрек». Вариант понравился Леониду Мартынову, и в его переводе строка выглядит так: «…Слизнув тяжелый дрек, руль выбив из гнезда».
Обратим внимание, что легким дреком переводчик не удовлетворился, он применил тяжелый. А теперь попробуем узнать, что это вообще такое. Оказывается, «небольшой якорь, весом до 48 кг, употребляется на шлюпках». Тот есть это, конечно, якорь, но не тот, который упомянут у Рембо, Но и это еще не худшее, что сотворила лютая сухопутность русских переводчиков.
У Эльснера «кошка» стала… кормой. Она же появилась в переводах Бродского и Успенского. Кудинов поставил на это место нейтральное «снасть провисла» – все лучше, чем дрек, понятно дело. Д. Самойлов неожиданно предложил новый вариант: «…и смыла бак и руль». «Бак», к сведению читателей, столь же сухопутных, как и переводчики, – это надстройка в носовой части корабля. Смыть его волной, пожалуй, может, но тогда, как и при отдирании кормы по методу Эльснера – Бродского – Успенского, корабль немедленно окажется на дне. Чуть ближе к решению вопроса И.И. Тхоржевский: «Но руль был разломан, и якорь разбит». Только, увы, у Рембо он смыт, а не разбит – этот предмет вообще-то не бьется. Как и Набоков, приемлемый вариант предлагает Антокольский: «Якорь сорван был, руль переломан и выдран… «
Мелких «мореходных» ошибок еще много – у всех. К примеру, упоминавшаяся в связи с «капканом первым» скорлупа у Рембо – пихтовая. Упоминаемый Набоковым «еловый трюм» – отнюдь не преступление, как пишет в словаре К.С. Самойлов, «Под воздействием воздуха ель сильно растрескивается и потому совершенно не годится для надводной обшивки судов. Употребляется на подводную обшивку речных, а иногда и морских судов"[0.70] «Меж брусьев еловых юля» – тоже вполне законный вариант (впрочем, из не рассматриваемого нами перевода А. Голембы). Д. Самойлов, видимо, стремясь к точности и следуя за Л. Мартыновым[0.71], у которого фигурировал «сосновый кокон мой», написал: «В сосновой скорлупе…» Но человеку, немного знакомому с морем (или хотя бы с Морским словарем), известна принципиальная разница между пихтой и сосной в кораблестроении: пихта – мягкое дерево, легко обрабатывается, идет на изготовление днищевого настила и нижних частей внутреннего оборудования мелких судов, а сосна – главным образом на рангоут и палубный настил. Рембо отлично знал об этом, когда ставил в строку слово «пихтовый». Сухопутные же переводчики, не ведая, что творят, попросту перевернули корабль…
Капкан третий:
«Грозы и слезы»
Читатель ждет уж рифмы розы…
А.С. Пушкин
«Пьяный корабль» увидел свет при жизни Рембо (1883), но без его ведома. К русскому читателю это стихотворение попало не скоро; ни Анненский, ни Брюсов, ни Сологуб, никто из ранних переводчиков Рембо к нему не прикасался (впрочем. в 1900 году появился прозаический, не столько ошибочный, сколько недоброжелательный перевод А.Н. Гилярова, лежащий за пределами данного исследования, интересный для нас лишь тем, что его в качестве подстрочника использовал для своего перевода Леонид Мартынов, о чьем переводе см. «капкан пятый»). Лишь в 1909 году, в киевском «Чтеце-декламаторе» появился единственный (до 1928-1929 года) поэтический перевод Вл. Эльснера – 19 строф из 25. Трудно даже точно сказать, какие именно из строф Эльснер опустил: в отношении одних это можно сказать с уверенностью – где речь идет об облепленных клопами змеях (14), о соплях и лишаях (19), этих строф, конечно, нет… С первой по девятую строфу Эльснер переводит по порядку, дальше начинает переставлять и контаминировать – так что некоторые строфы атрибутировать более чем затруднительно:
Я грезил о ночи слепительно-снежной,
Пустынной, свободной от снов и теней,
О странных лобзаньях медлительно-нежных,
Беззвучно лобзающих очи морей.
Надо не забывать, что перевод опубликован в киевском чтеце-декламаторе, под одной обложкой с незабвенным романсом В. Мазуркевича «Наш уголок я убрала цветами». Судить его можно по законам той поэтики, к которой пытался его приспособить киевский переводчик: здесь последовательно осуществлялась адаптация французского шедевра 1871 года к поэтике русских поэтов того же времени – наиболее салонных и любимых «чтецами-декламаторами» – Надсона, Апухтина. Это не значит, что названные поэты плохи: однако результат печален: крокодил с головою лебедя похож разве что на плезиозавра…
«Ямщикнегонилошадейством» давно уже обозвал этот вид поэзии В.В. Набоков. Контаминация для такого перевода – не средство намеренного опошления, но адаптация к вкусам читателя. К тому же, заметим, непонятной причине Эльснер выбрал для передачи французского двенадцатисложника (за которым стоит многовековая традиция – четырехстопный анапест: размер, дважды неудобный для русского слуха: во-первых, в нем никак нельзя передать цезуру (непременно с мужским ударением на шестом слоге, что во французском стихе допустимо, – в русском возможна и дактилическая цезура, но только при передаче двенадцатисложника классическим шестистопным ямбом). Кстати, тот же более чем неудобный четырехстопный амфибрахий использовал в своем перевод и И.И. Тхоржевский.
Увы, Рембо Тхоржевского – все тот же причесанный и напомаженный поэт из «чтеца-декламатора»: там и сям в нем щедро рассыпаны «безбрежные дали», «буйные волны», «радость пучины», «ритм голубого безумья» и т.д. Процитированная выше в переводе Эльснера (видимо, все же десятая) строфа в переводе Тхоржевского звучит так:
Я грезил: сияли над водной пустыней
Зеленые ночи, лобзаньем снегов.
Их блеск фосфорический, желтый и синий,
Мне пел о невиданном трепете снов.
Надо сказать, что перевод И.И. Тхоржевского, опубликованный позже переводов В.В. Набокова и Давида Бродского, кажется сделанным за четверть века до них. Отчасти, возможно, так и было: мы не знаем, сколько лет лежал перевод в столе у маститого переводчика, прежде чем дошел до печатного станка. Но принадлежность к салонной традиции погубила даже его историческую ценность, и парижская безвестность книги сделала перевод еще и безвестным: на формирование русской традиции переводов «Пьяного корабля» он не оказал никакого влияния.
Надо сказать, что французский двенадцатисложник традиционно передается по-русски либо шестистопным ямбом (переводы В. Набокова, Б. Лившица, Л. Успенского, Л. Мартынова, М. Кудинова, Д. Самойлова), либо четырехстопным анапестом (переводы Д. Бродского, П. Антокольского) – однако вторая традиция на глазах отмирает: давая стиху экспрессию, она лишает его исторических корней, ибо дю Белле и Ронсар в XVI веке писали тем же самым размером, а в их сонетах анапест немыслим. Однако сам по себе ритм перевода еще не содержит салонности – ее привносит переводчик.
Некие элементы салонности при желании можно выловить из залежавшегося в столе переводчика «Пьяного корабля» в версии Л. Успенского… но нет желания судить перевод, подправлявшийся в течение почти сорока лет. Зато более чем странно видеть возрождение той же традиции уже в наше время – в переводе М. Кудинова, где была предпринята попытка обобщить достижения предшественников, основательную изученность текста, старание быть возможно более точным (см. «капкан шестой»). Но все это синтезировано (верней – синкретизировано) именно по «Чтецу-декламатору», в традициях Эльснера и Тхоржевского, а еще вернее – Надсона, к которому часть переводных строк Кудинова подходит вплотную. Переводчик отлично понимает оригинал, но сознательно вуалирует недостаточно «поэтичные» предметы: вместо пресловутых «сопель лазури, лишаев солнц» у Кудинова – «лишайник солнечный, лазоревая слизь». Строка очень похожа на соответственную в переводе Антокольского, но там упоминались «лишь лишайники солнца и мерзкую слизь» – все менялось от одного слова («мерзкую»), хотя, надо заметить, что и там не все было хорошо: «лишайник» – не «лишай»; где у Рембо «ферментируют горькие рыжины любви», у Кудинова «таится горькое брожение любви»…