Начнем с того, что утяжеленность поэтического текста в этом переводе – на совести Мартынова, а не Рембо. Во второй строфе мы находим (в оригинале) следующее: «…(везущих) фламандское зерно или английский хлопок». Мартынов передает это место так: «Английский хлопок вез и груз фламандской ржи». Сеют ли во Фландрии рожь, ввозят ли ее туда? Только этот вопрос я рискнул задать Мартынову во время нашего разговора по поводу этого перевода – еще до его публикации, в 1975 году: поэт ответил мне, что ему все равно. Он был прав, конечно, как поэт, Но, увы, в следующей строке мы узнаем, что «бурлацкий вопль» сделал то-то и то-то, «рожь» становится на свое место – возвращается в Россию, где ее и вправду сеют в немалом количестве, где и бурлаки тоже ходили по Волге[0.76], читатель вспоминает, куда впадает Волга и начинает подозревать, что все скитания «Пьяного корабля» имели место в Каспийском море.
Третья строфа, о которой мы уже говорили в связи с мореходным «капканом вторым», кончается в оригинале теми строфами, которые процитированы там подстрочно («отчленившиеся полуострова…» и т.д.). То, что передано нами как «сумятицы», разными переводчиками передано по-разному: Лившиц так и передает его как «сумятицу», Кудинов – как «кутерьму», другие переводчики дают более или менее описательные эквиваленты, что, конечно, никем не запрещено. И лишь Мартынов дает здесь нечто невиданное:
И вот от торжества земных тоху-во-боху
Отторглись всштормленные полуострова.
Сразу объясним читателю, не знающему французского языка, что это за дикое «тоху-во-боху», Словарно французское tohu-bohu (как и аналогичное ему немецкое Tohuwabohu) означает «беспорядок, суматоха, сутолока, хаос, неразбериха», этимологически же восходит к древнееврейскому тексту Библии, к самым первым ее строчкам, где описывается состояние Вселенной до сотворения мира – «безвидна и пуста» (по русскому тексту Библии, на современном языке точней бы сказать – «пустота и пустыня», соответственно «тоху» и «боху»). В русской речи это выражение практически неизвестно, звучит предельно вычурно и режет слух; во французской же речи, как и в немецкой – это обычное, прижившееся выражение. Передача реалии оказалась мнимой, и перевод от «земных тоху-во-боху» не выиграл.
Приключились неприятности, как уже было рассказано в «капкане втором», и раньше, у Мартынова появлялся весьма опасный «тяжелый дрек» и другие частности: это мелкие неправильности прочтения (отчасти, впрочем, взятые из подстрочника А.Н. Гилярова от 1900-го года), из них, как из мозаики, сложен этот перевод. Все перечислить немыслимо, остановимся лишь на отдельных случаях. К примеру, в строфе 13-й со знаменитым образом гниющего Левиафана, обращает на себя внимание странный образ: «И видел в оке бурь бельмастые затишья…» Не сделай той же ошибки Антокольский – неверного прочтения, введенного Мартыновым, можно было бы и не заметить. Но у Антокольского, к сожалению, было «Как таращит слепые белки океан…» Откуда это? Увы, вот откуда. Во французском тексте мы находим здесь слово (неологизм) «cataractant» – «падающие водопадом». Антокольский, а поздней Мартынов приняли водопад за катаракту, тяжелое глазное заболевание.
В 17-й строфе Мартынов поставил ударение в слове «гуано» вместо второго – на третий слог, чем придал ему, говоря наиболее скромно, юмористическое звучание, лишь подчеркнутое тем, что в соседней строке покойники «шли взад пяткГє в меня на кубрике вздремнуть». А в строфе 20-й возникает и вовсе фантастическая картина. Здесь придется нарушить общий принцип нашего обзора и процитировать первые две строки в оригинале, иначе читатель может усомниться в нашей добросовестности:
Qui courais, tachГ© de lunules Г©lectriques,
Planche folle, escortГ© des hippocampes noirs…
Означает это в очень буквальном переводе следующее:
Который бежал, испятнанный электрическими луна-рыбами,
Сумасшедшая доска, эскортируемая черными морскими коньками.
Hippocampe – по словарю означает именно мелкую рыбку, морского конька. Скажем, в переводе В. Набокова это место прочитано так: «Я, дикою доской в трескучих пятнах ярких / Бежавший средь морских изогнутых коньков…». Мартынов же в своем переводе подарил русскому читателю следующее:
Я, в электрические лунные кривули,
Как щепка вверженный, когда неслась за мной
Гиппопотамов тьма…
Hippocampe и hippopotame – слова, конечно, похожие, но чего-чего только не доводилось испытывать в своих горемычных скитаниях «Пьяному кораблю», а вот бегать от тьмы гиппопотамов – нет. «Тьма», кстати, по-русски еще и числительное (десять тысяч), заимствованное из татарского, но хорошо прижившееся. Читатель должен согласиться, что десять тысяч бегущих по морю гиппопотамов – зрелище очень страшное.
В очень малой мере оправдывает Мартынова тот факт, что в следующей строфе у Рембо появляется «течный Бегемот» (или «гонный», если выражаться точно зоотехнически). Вряд ли это написанное здесь с большой буквы слово означает животное «гиппопотам», каковые, к слову сказать, в море не водятся, предпочитают озера. Зато Бегемот – имя демона, очень хорошо знакомое русскому читателю по роману Булгакова. Кстати, именно от этого демона и получил гиппопотам свое второе, во французском языке почти не употребляемое название. Бегемота за животное приняли почти все (кроме эмигрантов, Набокова и Тхоржевского, в чьих версиях библейское прочтение все-таки возможно), Бродский так и вовсе заменил Бегемота слоном, – но не Мартынов, верно понявший его мифологическую природу: «Где с Бегемотом блуд толстяк Мальстром творил…» Однако читателю очень трудно поверить, что этот Бегемот – не один из тех десяти тысяч, что бегали по морю в предыдущей строфе.
В дополнение к этой картине уже совершенно против оригинального замысла Мартынова – именно за «необычность лексики» хвалил этот перевод Д. Самойлов в печати – не в пользу ему, а против него начинают работать подлинные признаки поэтики Мартынова: «белобрысый ритм», «солнц мездра» и т.д. Лишь в немногих строках Мартынов создал свое, оригинальное прочтение «Пьяного корабля» – то, что до него удалось Антокольскому и в совершенно иной плоскости – Набокову и Бенедикту Лившицу. Но перевод Мартынова не состоялся в целом: все затоптали гиппопотамы, мчавшиеся «взад пяткГє».
Капкан шестой:
«Ахилл и черепаха»
Зенон Элейский, о Зенон жестокий!
Поль Валери
Зенон, Ахилл и черепаха помянуты здесь вот почему. Одна из двух «апорий» античного философа Зенона из Элеи гласит, что, сколь бы медленно ни ползла черепаха, и сколь бы быстро ни бежал Ахилл – он никогда не догонит ее, ибо, чтобы ее догнать, он должен пройти сперва половину пути, потом половину оставшегося и т.д. Словом, не догонит. Этот образ часто приходит на ум, когда переводчик, стремясь к оригиналу, сперва приближается к нему наполовину, потом – на половину половины, короче, хочет быть поточнее. С Бенедиктом Лившицем это отчасти произошло – это случилось отчасти потому, что в 1927 году ему довелось перевести книгу Ж.М. Карре «Жизнь и приключения Жана-Артура Рембо, где «Пьяный корабль» цитировался отдельными строфами. Полный перевод был выполнен Лившицем позднее и впервые увидел свет на страницах ленинградского журнала «Звезда» (1935, No 2). Только Лившиц, – впрочем, ранее него Набоков и, пожалуй, с бо́льшим успехом – первыми из русских переводчиков попытались перевести «Пьяный корабль» по методу «Зенона и черепахи» – путем бесконечного приближения к тому, чего в переводе принципиально нельзя достичь – к полному сходству с оригиналом.
И Набоков, и Лившиц входили в лабиринт «Пьяного корабля» во всеоружии почти идеального знания французского языка и множества филологических познаний, помноженных на чутьЕ и дар поэта. Тем не менее сильно хвалить ни тот перевод, ни другой не хочется: это настоящие, добротно сработанные произведения, пожалуй, были не очень «по руке» обоим мастерам. В итоге получились суховатые стихи, порою они могут служить даже подстрочниками (и комментариями!) в оригиналу. Однако там, где другие (кроме Антокольского и Самойлова, а также, может быть, Льва Успенского) до самого последнего времени лишь пытались слепить слова «примерно так, как у Рембо», соединить их – пусть в результате даже возникнет образ, противоположный оригиналу, у Набокова и Лившица имело место последовательное желание воспроизвести именно образы Рембо.
Другой вопрос, насколько это удалось. Набоков попался в «капкан первый» с его «понтонами», Лившиц – и в «первый», и во «второй», как уже было показано. Но не только. В девятой строфе, где упоминается «хор» актеров из античной трагедии, у Набокова возникли «…привидения из драмы очень старой», у Лившица стало еще хуже: «…вал, на древнего похожий лицедея, / Объятый трепетом, как лопасти колес»; от замены множественного числа единственным двустишие просто утратило смысл, да еще возник ложный образ казни колесованием. В пятой строфе Лившиц перепутал кислицу, зеленое яблоко, столь любезное каждому ребенку, с чем-то другим; получилось следующее: «Как мякоть яблока мочено приятна / Дитяти, так волны мне сладок был набег». Моченое яблоко – никак не кислица, любовь дитятей к моченым яблокам небесспорна, да еще и откуда ни возьмись – «сладок». Бегемот у Лившица в 21-й строфе лишился своей мифологической природы (и заглавной буквы). Из довольно многочисленных переложений Лившицем стихов Рембо (выполненных на протяжении четверти века), «Пьяный корабль», пожалуй, наиболее бесспорная неудача. Ахилл никогда не догонит черепаху, если будет слушаться законов, придуманных для него Зеноном Элейским.