Держава на полном сборе.
Хвалынцы и тверяки.
И песни мои в дозоре,
Готовые, как штыки.
И хвалынцы, и тверяки, и поэты в дозоре, продолжая “Песнь о великом походе” Тряпкина, проиграли тогда битву за державу, чтобы жить по межеумочной Конституции, написанной под одного “самодержца” — идеологического отступника, провозгласившей в статье под роковым номером “13”, что “в Российской Федерации признается идеологическое многообразие” и что “никакая идеология не может устанавливаться в качестве государственной или обязательной”. Многообразие идеологий до какой степени? До соседства коммунизма с сионизмом, а либерализма с фашизмом? Ведь смешно и страшно становится, если вчитаться. Тем не менее это — наша роковая реальность. И литература по-прежнему остается в России, попавшей под шквальный огонь низкопробных электронных СМИ, главным полем битвы идей, мировоззрений, перекрестком исторических и нравственных дорог с путевым камнем и витязем на распутье: “Если направо — деньги и слава; если налево — конь пропадет; если упрямо двинуться прямо — сам ты погибнешь… Значит, вперед!”.
Да, таким и остается в последних своих книгах мой друг, товарищ по поколению и литературным ристалищам Владимир Бондаренко — витязем, выбирающим путь прямо. Он упрямо ведет одну линию, поддерживает традицию и ясный взгляд Белинского (“Нам с Вами жить недолго, а России — века, может быть тысячелетия. Нам хочется поскорее, а ей — торопиться нечего”) и зрелого Аполлона Григорьева (“В нашей эпохе не было искренности перед собою; немногие из нас добились от себя усиленным трудом искренности, но Боже! Как болезненно она нам досталась”). Оставляю за скобками коренные мировоззренческие понятия: народность, почвенничество, державность, но сознательно выделяю эти: ощущение векового пути и каждодневный труд искренности пред читателем и собою — пред собою прежде всего!
Я знаю, что многие упрекают Бондаренко во всеядности, в готовности ради излюбленной идеи соединить в книге несоединимое. Он сам отвечает будущим критиканам: “Мне скажут: что может быть общего у “ленинградского кружка”, формировавшегося вокруг Иосифа Бродского и Евгения Рейна, и московских поэтов, отнесенных к “тихой лирике”, — Станислава Куняева, Анатолия Передреева, Владимира Соколова? Отвечу: одна империя, один ее грустный финал, одна принадлежность к классической русской литературе”.
Именно этой высшей меркой — принадлежностью к классической поэзии — он меряет творчество последних поэтов империи — от Николая Тряпкина и Глеба Горбовского до Олега Чухонцева и Игоря Талькова. При этом глава о главном певце империи Юрии Кузнецове, чье 65-летие мы помянули 11 февраля, может даже уступать по объему (не по значимости!) многочастному эссе об Иосифе Бродском. У первого Бондаренко находит юное стихотворение, говорящее о раннем гражданском созревании поэта, который готов был повторить подвиг отца-фронтовика во время службы на Кубе:
Командиры придут попрощаться,
Вытрет Кастро горошины с глаз.
Как мальчишка, заплачу от счастья,
Что погиб за советскую власть.
В поэзии Бродского критик выделяет определяющий и (соглашаюсь с Бондаренко) самый плодотворный период — время архангельской ссылки:
Мой народ, не склонивший своей головы,
Мой народ, сохранивший повадку травы:
В смертный час зажимающий зерна в горсти,
Сохранивший способность на северном камне расти…
“Без всякого умысла думаю, — добавляет со всегдашней своей публицистичностью Бондаренко, — что если бы это стихотворение было посвящено не чуждому для поэта еврейскому народу, то оно бы вошло во все хрестоматии Израиля. Однако поэт посвятил его по велению своей созревшей до такого состояния души русскому народу”. Характерно, что потом все друзья из определенного ленинградского окружения сочли стихотворение “Народ” (1965) “паровозиком”, написанным в надежде на снисхождение властей, а вот великая Ахматова, которая распознавала малейшую фальшь, писала после сердечного приступа: “Хоть бы Бродский приехал и опять прочел мне “Гимн Народу”. Вот как высоко название переделала! Особо близка была Ахматовой эта строфа:
…Припадаю к народу, припадаю к великой реке.
Пью великую речь, растворяюсь в ее языке.
Припадаю к реке, бесконечно текущей вдоль глаз
Сквозь века, прямо в нас, дальше нас…
Да, великая река русской речи продолжает течь и сквозь наше безумное время, где ее засоряют, губят все кому не лень, но продолжают хранить в чистоте и образности — истинные поэты. Наверное, нет сейчас более высокого предназначения для поэта и критика, чем отстаивать непорочность речи и нравственную высоту песни, обращенной к России:
Когда-нибудь, когда устанет зло
Насиловать тебя, едва живую,
И на твое иссохшее чело
Господь слезу уронит дождевую,
Ты выпрямишь свой перебитый стан…
Так написал в знаменитой песне “Россия” Игорь Тальков, которого брали в подмогу Иосиф Кобзон и Алла Пугачева как наивного юношу, автора “Чистых прудов”, а он вдруг — распрямил свой стан. “Игорь Тальков, — вздыхает Бондаренко, — это случайно взлетевшее чудо в отечественной эстраде. Таких не должно быть там изначально. В мире Розенбаума и Лещенко, в крайнем случае Бориса Гребенщикова и Сергея Шнурова, не могло быть таких ярких и открыто социальных русских песен протеста… Его трагический конец был предопределен всеми законами жанра”.
Один только этот пассаж говорит о ясности позиции Бондаренко, о его широте. Он тоже знает, что на всех правительственных концертах поет “казак” и “державник” Розенбаум, а русские интеллигентки балдеют от Гребенщикова, но есть резкий водораздел русской речи как выражения народного сознания и жалких подделок, классической отечественной традиции и разрушительного постмодернизма. И здесь кровь или происхождение никакого значения не имеют. Например, одна из самых ярких и сочувствующих глав “Чужая на любом пиру” посвящена Юнне Мориц, родившейся в киевской еврейской семье, но ставшей в поздних стихах яростной русской публицисткой-обличительницей: “Я живу в побежденной стране…”. Особенно эта горечь и ярость проявились в гневной поэме “Звезда сербости”, которую сербы читали на мостах под бомбежками самолетов блока НАТО, названного ею убийственно точно: ГОВНАТО! А как отчетливо выразила она суть нашей безыдейной, подлой и мелочной эпохи:
Поэзию большого стиля
Шмонают все кому не лень, -
Ей контрабанду не простили
Великолепья в черный день…
Уже и Гитлера простили,
И по убитым не грустят.
Поэзию большого стиля
Посмертно, может быть, простят…
Владимир Бондаренко всем своим творчеством, журналистикой в газетах “Завтра” и “День” стоит на защите этого Большого стиля, рожденного Советской державой. Президент Путин сказал на пресс-конференции с неожиданным пафосом, что Ельцин дал нам самое главное — свободу. Да, как писал Велемир Хлебников: “Свобода приходит нагая…”. Она до того разнагишалась, разрушительно прокатилась по русской земле, что теперь среди руин империи не всякий разберет, где “великолепье в черный день”, а где черная злоба, где разнузданность победителей, а где гордое достоинство русского поэта: “На нашей улице не праздник, но я на вашу — не хочу!”, как сказала дочь архангельского Севера Ольга Фокина. Не захотели на улицу победителей и Борис Примеров, и 27-летний Борис Рыжих, добровольно ушедшие из жизни. Свобода выбора…
Из всех искусств и поприщ Владимир Бондаренко выбирает и выделяет русскую литературу — классическую и современную. Он как-то сказал мне: “Сегодня в редакцию приносят много критических статей о телевидении. Но ведь это самое простое: посмотрел за чаем программу и — вступай в полемику. Нет бы прочесть серьезную книгу, вникнуть в нее и написать!”. Как человек, много пишущий о телевидении, заканчивающий даже книгу о нем, я нет-нет да вспомню ироничный пассаж друга: не слишком ли много внимания уделяю этому нижайшему из искусств и подлейшему из средств информации? Не полезнее ли для себя и всей родной культуры прочитать умную книгу и написать о ней? Вот одна из глубоких работ, которую я читал долго и вдумчиво — “Последние поэты империи”.
Глава “Победитель огня” заканчивается в книге стихами Станислава Куняева “Последний парад”, где он пророчески написал в1991 году:
На родине весенние туманы
И призрачные люди-великаны,
Как тени, растворяются вдали…
Закончилась большая эпопея.
Ни злобы. Ни восторга. Ни трофея.
И только влага да озноб земли…
Лежит на этих строчках отпечаток мудрой усталости, но поэзия пробивается огнем сквозь влагу и озноб земли. Вот и Владимир Бондаренко пробивается к своему читателю искренней книгой, полной гордости за прошлое и надеждой на то, что завещание, оставленное последними поэтами империи, — сбудется.