— Вы стесняетесь недостатка знаний?
— Нет. Я сразу говорю: «Ребята, вы меня простите, но в некоторых вопросах я плаваю». Не стесняюсь совсем.
— Почему же именно вас назначили премьер-министром?
— Когда меня назначали, я должен был сделать одну вещь — из разрозненных партизанских отрядов создать подобие армии.
— И вы смогли?
— Я это сделал. Мы уже ни разу не разрозненны. У нас единое командование. Каждый отряд раньше был самостоятельным, ни с кем не согласовывая свои действия. А сейчас у нас четкое единое управление. Нам далеко до регулярной армии. Очень. Нам приходилось все создавать за месяц. Почему мне удалось? У меня был авторитет среди бойцов, у меня было одно из самых боеспособных и многочисленных вооруженных формирований. Я — неплохой хозяйственник в разрезе своего отряда — я смог его одеть, обуть и вооружить, обкатать и обстрелять свое подразделение. Я лично общался со своими командирами… А на людях и смерть красна.
— Вы могли бы носить в себе мысль не о смерти, а о распятии?
— А я встречный вопрос задам. Ты знаешь, как умирают шахтеры? Есть два вида смерти шахтерской. Первая смерть — он сгорает заживо. Вторая — его медленно раздавливает порода. Он задыхается. Он сутками умирает под давлением. А к нему прокопать ход невозможно. Слишком долго копать — не успеют. Обычно лаву запечатывают и оставляют их там. Как вы думаете, что страшнее — такая смерть или распятие?
— Распятие.
— Почему?
— Земная порода — неумолима, но у нее есть предел жестокости. А у истязающего — предела нет.
— Не смерть страшна. Страшно — как потом будут говорить о тебе.
— Что вы хотите, чтобы говорили о вас после смерти?
— Дай свою руку, — говорит он, и я протягиваю руку. Он поворачивает ее ладонью вверх. — Проживешь долго. Гарантированно долго.
— А вы?
— Я рос среди цыган и неплохо гадаю по руке. Но себе на руку я не могу смотреть. Почему вы решили, что можете меня понять, разговаривая со мной?
— Это — не первый наш разговор.
— Я помню.
— В Доме правительства в июле я подошла к вам, думая, что вы — охранник Стрелкова. У вас была загипсована рука. Я спросила, не больно ли вам.
— А я ответил — «Нет». Мы тогда находились у Бородая — Стрелков и я. И мы с ним… очень плотно ругались по поводу сдачи Славянска. У нас был просто очень дикий скандал. И перед тем, как оттуда выйти, я произнес фразу: «Вы, Игорь Иванович, для нас по-другому пахнете».
— Потому что он из Москвы?
— Нет.
— Почему?
— Потому что для меня… — у него раздуваются ноздри, — снести девятиэтажки на окраине Донецка — дико.
— А он снес девятиэтажки?
— Мы ему не дали их снести.
— А он хотел?
— Да.
— Потому что он реконструктор, и смотрит на войну, как на игру?
— Потому что, по его мнению, обороняться в развалинах удобнее. Потому что он тут не живет. Но я прекрасно понимаю, что вы сейчас пытаетесь сделать — выяснить, что я о нем думаю. А вот это — уже мое личное.
— Он был своим пацаном?
— Он был человеком, который воевал рядом с нами. Но его взгляды на ведение боевых действий не поддерживало даже девяносто процентов его войска.
— Как слишком жестокие?
— Нет, — мягко отвечает он. — Слишком другие. Он — офицер, и воспринимает войну, как догму. А здесь другая война. И мы пытались ему объяснить, что наша война — другая, что она не заключена в тактических ходах, направлении ударов и в жестокой обороне. Ну нельзя этого делать. Если идти по догмам, то в обороне Славянска должно было участвовать как минимум двадцать тысяч человек. Тогда город был бы гарантированно не взят противником. А так как у него людей было только около шести тысяч, то оборона должна была строиться по-другому. Он — по-своему герой. Он поднял знамя и так далее. Мы его за это уважаем. Но в тех вопросах, которые он пытался решить за счет жизней наших земляков… ну… мы бы сделали по-другому.
— Щадя?
— Нет. Жестокость — она обоюдная. Я не говорю, что мы бы были менее жестоки, чем он. Мы бы, может, были и более. Но мы бы поцеплялись за определенные районы, и никогда бы в жизни из них не ушли. Потому что в них — жизнеобеспечение людей, которые находятся у тебя за спиной. А он этого не знал. Просто не знал. Но мы-то знали, и обороняя Краматорск, мы понимали, что обороняем самый мощный энергоузел Донецкой области. Обороняя Курахово, мы обороняем единственную теплоэнергостанцию, которая питает Донецк. Не отступая с дамбы Славянской, мы бы понимали, что поим водой всю Донецкую область. Бес почему не ушел из Горловки? Потому что там стирол. Он был ранен, лежал. Но его подразделение оставалось там. Знаете, почему? Потому что Бес — местный. А вы же, Марина, не спросили, где служил мой дед. У меня сейчас мало времени, я вам расскажу все без притворства. Политика — это искусство расшаркивания и поклонов. А у нас с вами времени нет.
— Какая еще дикость должна случиться, чтобы вы перестали смотреть вокруг такими же отрешенными спокойными глазами, какими смотрите сейчас на меня?
— Знаете, что мне в себе не нравится? У меня есть очень неприятная черта, от которой я не могу избавиться. Когда я злюсь, у меня раздуваются ноздри. Меня бесит эта черта. Она меня выдает. А в некоторых вещах во мне — просто бездна… Когда все только начиналось, и я начал посылать людей в бой, и они шли по моему приказу и умирали, выполняя задачу или не выполняя ее, я, честно говорю… у меня внутри было сильное что-то такое… А потом в один прекрасный момент… Там что-то сломалось. После этого я больше не посылал людей на смерть без себя. Вот идет подразделение — и я иду с ними. Я рядом иду. Я выполняю боевую задачу вместе с ними. Стреляю, в меня стреляют. Мы сходимся в рукопашной. Мы сидим в окопах. Меня режут, и я режу в ответ… А потом мне мои пацаны сказали, когда меня раненого вытащили: «Бать, мы все прекрасно понимаем. Мы знаем, почему ты идешь с нами. Не такие уж мы дураки. И мы ценим это. Но если ты погибнешь, что будет с нами? Мы и так пойдем, куда ты скажешь. Но останься живым. И сделай так, чтобы наши семьи получили то будущее, о котором мы мечтали и за которое мы погибли. То будущее, о котором мы мечтали, сидя в окопах и оря песни, потому что патроны кончились, и нас ждала рукопашная». А девяносто пять процентов подразделения были ранены. Семь из ста не были задеты, но и у троих из них были контузии, — он говорит тихо, словно боясь быть уличенным коврами, колоннами и занавесками в сентиментальности. — Я — внук своего деда. А еще я — правнук своего прадеда. У меня дома лежат их награды. Я часто подхожу и смотрю на них, и я понимаю — если мои деды и прадеды смогли, то и я смогу. И когда я попаду туда к ним, мне не будет стыдно, что я опозорил фамилию. Мы с ними встанем по старшинству. Но я не буду среди них, как ребенок, я буду стоять мужчиной. Они проверят мой жизненный путь. Ошибок, наверное, наделал я массу. Но тот не ошибается, кто ничего не делает.
— Каким образом в вас сочетается доброта и такая жестокость?
— Вам это лучше знать.
— Вы чувствуете в себе жестокость?
— Ну… я могу быть жестоким.
— С кем?
— С врагом.
— Враг — человек?
— Человек. Поэтому я и отпускаю по двести человек врагов, потому что они — дети от восемнадцати до двадцати одного года. Но я оставляю офицеров, батальон «Донбасс», «Азов», «Айдар». Я оставляю снайперов и корректировщиков.
— Чтобы их убить?
— Мы их меняем. Ни одного пленного мы не расстреляли. Ни еди-но-го.
— Чья была идея устроить парад пленных?
— Моя.
— Жестокий и унизительный парад.
— Потому, наверное, во мне и уживаются дикая жестокость с добротой.
— Вам не было жаль?
— Кого, Марин?
— Их человеческое достоинство.
— Ну давай я тебе открою большую тайну — мы могли в тот день выгнать на улицу почти семьсот человек. Семь-сот че-ло-век. Такова была первоначальная идея. Но мы выгнали шестьдесят восемь — офицеров, наемников, снайперов и корректировщиков, которых я за людей не считаю.
— Как к вам пришла эта идея?
— Я смотрел телевизор. Порошенко сказал, что двадцать четвертого числа он пройдется победным маршем.
— И у вас раздулись ноздри?
— Да. Мысль родилась мгновенно.
— Жалеете об этом параде?
— Ни капли. А весь мир орал об этом моем поступке. Вот тогда я, наверное, и прославился. А я стоял и наблюдал за парадом.
— Что вы чувствовали?
— Жалость.
— Но ведь вы и были тем человеком, который мог это все остановить.
— Но я жалость не к пленным чувствовал, а к тем, кто их сюда послал. Рядом со мной стоял человек, у которого убили двух сыновей. И мать, сына которого они задушили.
— В этой войне вы узнали что-то новое о человеке?
— Я видел столько героических поступков. Я видел предательство. Я видел трусость. Я помню глаза восемнадцатилетнего пацаненка, который, обвязавшись гранатами, кинулся под гусеницы танка.