на празднике счастья… Это состояние души и тела оздоравливает меня, молодит, делает сильнее, азартнее. И главное, укрепляет желание отдать еще больше, работать еще интересней. И конечно, уже возникает желание не только заработать на хлеб, но и войти в историю.
— У вас какое-то редкое состояние гармонии с окружающим миром…
— Да, потому что я занимаюсь тем, что нужно людям, они благодарны за мой труд, они меня уважают, ценят. И не оставляют в покое, еще хотят меня видеть и слышать. Это стоит таких огромных денег, которых и нет на земле. Вот тут-то главное — не ослепнуть и не оглохнуть, не превратиться в сволочь, в шакала, в человека, думающего о себе больше, чем он есть на самом деле. Это испытание именно счастьем, испытание светом, а не тьмой…
— А об «испытании тьмой» вспоминаете?
— Конечно… Я почему не очень хочу об этом говорить? У меня складывается впечатление, что об этих периодах в моей жизни не знают только неродившиеся дети. Я начинал свою актерскую карьеру в Театре комедии, из которого через пять лет меня выгнали по статье за пьянку.
— Справедливо?
— Конечно, справедливо, если я нарушал трудовую дисциплину накануне Октябрьской революции. Так было написано в приказе. Наш директор, Губанов, давно уже готовил меня к этому, он не любил меня. А я был человек вольный и независимый. Хоть я и не был никогда диссидентом, но не был и «карманным человеком» — человеком собраний, кабинетов, комитетов, бюро… Я жил своей жизнью, более праздной, более легкомысленной и красивой. И конечно, она не очень приятна обществу, а уж тем более начальству. И я, выгнанный из театра, побродил предостаточно, я был грузчиком, булочником, в кафе посуду мыл и мешки таскал… Кем я только ни поработал.
— Почему вы не могли устроиться в другой театр?
— Меня просто не брали — ни в одном театре, куда я совал нос. Однажды пошел я в ТЮЗ, а Корогодский мне так и сказал: «У вас репутация пьющего человека, вы должны сначала вернуться в Комедию, а уж потом оттуда стучаться в другие двери».
— Но ведь подобная репутация — далеко не исключение среди питерских актеров…
— Ну что делать? Я был, видимо, слишком на виду. Сам удивляюсь — по моему пути шли многие и продолжали идти Но почему-то им это прощалось, а мне не простили. Но что интересно, в моей судьбе есть какой-то элемент мистики или парадокса. Спустя ровно 12 лет, тоже в год Свиньи, я вернулся в этот же Театр комедии. И еще — меня выгнали после 5 лет работы в нем, а теперь — я снова отработал здесь еще 5 лет! И вот 18 декабря у меня бенефис на этой сцене, его организовал благотворительный Фонд Николая Симонова. Я сначала хотел отказаться, но потом решил, что ведь это неспроста — конец года, века, тысячелетия… Этот бенефис подведет какой-то серьезный итог моей прожитой жизни, он вроде бани, в которую я войду, помоюсь, оденусь в новый костюм и перешагну нули, войду в новую жизнь.
— Но, как известно, до возвращения в Комедию в вашей жизни были и другие театры?
— Да, потому что обо мне вспоминали люди. Была у нас режиссер Ира Стручкова, вдруг вспомнила обо мне, позвала в Театр Ленинского комсомола, где Геннадий Егоров был руководитель.
— Как раз, когда началась борьба актеров с худруком?
— Да, я был свидетелем борьбы с режиссерами и в Ленкоме, и в Комедии.
— Только свидетелем или участником?
— Пожалуй, участником. Я был всегда на стороне руководства. Потому что не актерское это дело — свергать людей, которых ты не назначал. Моя позиция — из пьесы Островского «Лес»: «Откуда ты, Геннадий Демьяныч?» — «Из Керчи в Вологду». — «А ты, Аркашка?» — «Из Вологды в Керчь». Наша, актерская, жизнь — в пути, в поисках и надеждах. А бороться с руководством — это безобразие. И, может быть, обожравшись этим за свою жизнь, я даже недавно написал обращение министру культуры, чтобы прекратить безобразие в нашем Театре комедии, когда началась склока против Казаковой, нашего худрука.
— Я слышал, часть труппы недовольна, что осталась не у дел…
— А так было всегда. У Товстоногова была большая академическая труппа, а известны нам оттуда лишь 20–30 имен. Однако борьбы там не было. И это нормально. У одного художника любимая краска черная, у другого — синяя, у третьего — красная. Одному садовнику нравятся гладиолусы, а другому — полевые цветы. И что же поделать? Да, сегодня одному везет, а другой в простое. Ведь режиссер — тоже творческая работа. И, как мне кажется, в десять крат сложнее актерской. Но даже если режиссер мне скучен, неинтересен — я не буду бороться, я уйду.
— По-моему, главных ролей у вас в Комедии так и не было?
— Никогда. Вот только сегодня взята для постановки пьеса Нушича «Доктор философии», где мне поручена главная роль. Там все роли замечательные, а у меня основная — впервые за все годы работы в Театре комедии. И мне при этом, вы даже удивитесь, немножко грустно: есть у меня ощущение, что взята эта пьеса на волне моей популярности, ведь я и пять лет назад мог бы играть эту роль. Но, видимо, что-то не сложилось тогда…
— Ходят слухи о вашей самоотверженности при выполнении режиссерских заданий, как это было в «Бандитском Петербурге»…
— Действительно, когда я снимался у Бортко, мне пришлось купаться зимой, в холодной воде. Моего героя, депутата Глазанова, должны были утопить — и я согласился сделать это сам, без дублера. Когда мне Бортко эту роль предложил, он поначалу сомневался во мне, ему казалось, что я слишком карикатурный, гротескный актер для этой роли… Но мне очень хотелось ее сыграть. Она была с двойным дном, а я люблю роли оборотней, роли-метаморфозы, роли-неожиданности. Снимали эту сцену в декабре, в час ночи, на Черной речке, и сильнейшее течение было. Мне Бортко говорит: «Ну тут же мелко, даже дно видать». Но как только я сделал шаг в сторону льдины, мне сразу стало по шею. А надо было дойти — и продемонстрировать, что это настоящий лед, сломать его грудью. Потом — у моего героя захватывает дух, и он тонет. Я нырнул — а оказывается, мои руки остались торчать на поверхности. Бортко говорит: «Надо еще, Витюша, один дублик сделать, не обижайся!» Я опять пошел в воду, нырнул, руки убрал, но лысина осталась на поверхности — а надо было целиком исчезнуть под водой. У